И хочется назвать ее тогда: поэтесса-кликуша. Или услышит от нее разлюбивший:

А! ты думал, я тоже такая,
Что можно забыть меня,
Что брошусь, моля и рыдая,
Под копыто гнедого коня.
……………………………………
Будь же проклят. Ни словом, ни взглядом
Окаянной души не коснусь.
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь
И ночей наших пламенным чадом —
Я к тебе никогда не вернусь.

Эти смены мотивов, да и весь общий стиль ее любви связаны с тем, что Анна Ахматова – моральная монастырка, монашенка, с крестом на груди! Она помнит об аде, верит в Божье возмездие. Ее любовь – та же власяница. У нее строгая страсть, и она смущена своей любовью, но, может быть успокоена тем, что любовь ее несчастна и, значит, Бог не в обиде, Бог не поруган грешностью своей богомолицы. При этом Ахматова – монастырка, но в миру, но в свете, в блестящем вихре столицы, среди изощренных развлечений и выдающихся людей: сочетание редкое и оригинальное. В Булонском лесу каталась она со своим избранником. В Петербурге шумной жизнью жила эта внутренняя аскетка «где зимы те, когда я спать ложилась в шестом часу утра?» – и да, она любила их,

… те сборища ночные,
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, гонкий пар.
Камина красною тяжелый, зимний жар.
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
Из своей душевной кельи она выходила туда, где
Звенела музыка в саду
Таким невыразимым горем:
Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.

У нее – чувство Петербурга, она любит его, «гранитный город славы и беды», она до того сжилась с ним, что, кажется, под его сенью, «над Невою темноводной, под улыбкою холодной императора Петра» навеки застыли тени ее и ее возлюбленного. Но сквозь эту близкую ей стихию столичности и утонченного изящества «что-то слышится родное», слышится именно повесть неприласканного, простого сердца и милая русская бабья душа и виднеется русская женщина с платочком на голове. Действительно, сколько бабьего, в хорошем смысле этого слова, – в таких, например, строках, которые слишком естественны и незатейливы, чтобы назвать их стихами:

Я с тобой не стану пить вино,
Оттого, что ты – мальчишка озорной.
Знаю я – у вас заведено
С кем попало целоваться под луной.
А у нас тишь да гладь,
Божья благодать,
А у нас светлых глаз
Нет приказу подымать.

Или:

Со дня Купальницы-Аграфены
Малиновый платок хранит,
Молчит, а ликует, как царь Давид.
В морозной келье белы стены,
И с ним никто не говорит.
Приду и стану на порог.
Скажу: «Отдай мне мой платок».

Когда читаешь подобные слова, то невольно соглашаешься с тем критиком, который услышал в поэзии Ахматовой тона частушки и повторил ее собственное признание: «Лучше б мне частушки задорно выкликать». Из недр народности, как из своего последнего источника, текут ее личные песни, и, вообще, она – такая русская, великорусская, она светлыми струями своих стихов утоляет нашу оскорбленную жажду родины. Замечательно в ней это соединение: она одновременно индивидуальна и национальна. Изысканная, вкусившая тончайших даров культурности, хрупкая и нервная, Ахматова вместе с тем простодушна и принадлежит к общим глубинам исконной России; и творческий лик ее навевает воспоминания о русских иконах, о вдохновениях Андрея Рублева, о явленных бесплотностях Васнецова и Нестерова. Осеняет ее ореол родной страны и старины. Часто говорит она о Новгороде, где «Марфа правила и правил Аракчеев», о древнем городе, над которым «звезд иглистые алмазы к Богу взнесены», в котором она хотела бы окончить «путь свой жертвенный и славный». И мы читаем:

Приду туда, и отлетит томленье.
Мне ранние приятны холода
Таинственные, темные селенья —
Хранилища молитвы и труда.
Спокойной и уверенной любови
Не превозмочь мне к этой стороне:
Ведь капелька новогородской крови
Во мне – как льдинка в пенистом вине
И этого никак нельзя поправить,
Не растопил ее великий зной,
И что бы я ни начинала славить —
Ты, тихая, сияешь предо мной.

Тихая, сияет перед нею ее северная родина. И это слияние льдинки и пенистого вина, это сочетание спокойной и уверенной любови, именно любови, а не любви, к северу с великим зноем уже не любови, а любви, земной любви к любимому – вот что является одною из ее самых характерных особенностей. Она религиозна, она благочестива, этот отпрыск новгородской старины, верная дочь православной церкви, носительница древнего благочестия. Но эта христианка влюблена, а любовь – это язычество. И даже в пределах чтимого христианством Писания она переходит от строгого к страстному, от апостолов к Песни Песней —

Читаю посланья апостолов я,
Слова псалмопевца читаю.
Но звезды синеют, но иней пушист,
И каждая встреча чудесней, —
А в Библии красный кленовый лист
Заложен на Песни Песней.

Влюбленность – язычество, и природа – язычество, так что с православным, с церковным настроением Анны Ахматовой не может не переплетаться и это другое начало. И потому она верит в приметы, она суеверна, она гадает, ворожит, колдует, христианка-цыганка; она ради любимого, но не любящего может «просить у знахарок в наговорной воде корешок иль пришлет ему страшный подарок – свой заветный душистый платок». Она носит на счастье темно-синий шелковый шнурок, она чует воду, и разными другими тайнами делится с нею полное загадок естество. В душе у нее – много романтики и сказки, так что даже лирическую эпопею своей любви она развертывает в двух обликах – реалистическом и фантастическом. С одной стороны, все так ясно, конкретно, здешне, и можно даже догадываться о действительном имени, какое носит герой ее романа; с другой стороны, этот же роман отодвигается в светлую тень и даль призрачного мифа. Иногда эти два освещения соединяются в один белый свет, как, например, в белых стихах несказанно прекрасной лирической поэмы «У самого моря», где в очарованиях юности и легкой праздности выступает эта вместе реальная и волшебная девушка, у самого моря дожидающаяся своего царевича, которого она так-таки и не дождалась, увидела умирающим. В причудливое целое слиты здесь правда и легенда; они не противоречат одна другой, как не противоречат у Ахматовой ее новгородский элемент и ее привязанность к морю, к самому морю, на берегу которого рождается ее любовь, на берегу которого красуется образ покорителя-рыбака:

Руки голы выше локтя,
А глаза синей, чем лед.
Едкий, душный запах дегтя,
Как загар, к тебе идет.
И всегда, всегда распахнут
Ворот куртки голубой,
И рыбачки только ахнут,
Закрасневшись пред тобой.
Даже девочка, что ходит
В город продавать камсу.
Как потерянная бродит
Вечерами на мысу.
Щеки бледны, руки слабы,
Истомленный взор глубок,
Ноги ей щекочут крабы,
Выползая на песок.
Но она уже не ловит
Их протянутой рукой;
Все сильней биенье крови
В теле, раненном тоской.