Изменить стиль страницы
Чем злато, жженое огнем.

Ему соответствует тот падающий с небес «ток светлых, беспрерывных вод», которому можно уподобить время. Безбольно, уверенно это течение времен:

Разсекши огненной стезею
Небесный синеватый свод,
Багряной облечен зарею,
Сошел на землю Новый Год.

Над сменами сильна уверенность, что он вновь сойдет в том же пламенном великолепии. С той же закономерностью, прозрачной и блистающей, сменяют друг друга долгие периоды, возрасты.

Как перлом блестящий
По лугу ручей:
Так юности утро,
Играя, течет.

Иначе, но не изменяя основной стихии «блестит страстями» мужество и, наконец, старость подобна безбурному «стклянному озеру».

На запад свой ясный
Он весело зрит.

Мудрость, подобная радуге, нисходит на душу —

Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство.

Это — любимейший образ Державина, «стихотворство», которого, действительно, «знало брать краску солнечных лучей». Поэтому он не старался повествовать о мучительно-долгих и скорбных путях к творчеству. От земных, душевных, подготовительных путей он отделялся так легко и безбольно.

Взглянь, Апеллес! взглянь в небеса!
В сумрачном облаке там,
Видишь, какая из лент полоса,
Огненна ткань блещет очам…
Только одно солнце лучами
В каплях дождя, в дол отразясь,
Может писать сими цветами
В мраке и мгле, вечно светясь:
Умей подражать ты ему:
Лей свет в тьму.

Каждый момент державинской поэзии: пейзаж ли, прославление ли Бога или воспоминание о светском празднике, о давно забытой битве, взятой отдельно, может показаться неискренним и непонятным. Но легко гаснут эти отдельные поводы, и за ними светел и легок мир. Он первее и исконнее, чем те действительные лица и события, которые тусклому воображению кажутся пределом для познания и для творческой радости. Как бы ни уходил потом сам Державин в своих размышлениях далеко от этого мира, он оставался для поэта вечно блистающим прообразом:

Там небо всюду лучезарно
Янтарным пламенем блестит.

Один случай из последних годов жизни Державина может дать пример для различных критических точек зрения. В марте 1811 г. в доме поэта происходило открытие Беседы любителей русского слова. На первое собрание ожидали Императора Александра I, для встречи которого Державин написал гимн и дифирамб в греческом вкусе «Сретение Орфеем солнца». Затея эта оказалась праздной, потому что Император не приехал. От критика зависит, на что в этом случае обратить внимание. Можно говорить о печальной роли Беседы в истории русской культуры, или посмеяться над честолюбивым стариком, обманутым в своих ожиданиях. Но можно также спокойно признать, что, если бы и сбылись его ожидания, невыносимым для этого отдельного случая по своей напряженности оказался бы этот гимн о златокудром, вечно юном боге света. Нет случая, для которого пригодны были бы эти стихи восторженного ожидания:

Оставь багряный одр — гряди,
О, златокудрый, вечно юный
Бог света. Дев парнасских вождь
Гряди и приведи с собою
Весны и лета ясны дни
И цвето-благовонну Флору,
И в класах блещущу Цереру,
И Вакха гроздов под венцом:
Да в сретенье тебе исшедши,
Воскликнем гимн.
Вспылал румяный огнь в водах,
Вздымились горы, засверкали!
Се зрю, се зрю — грядет, грядет
И светлое чело возносит
Из синих волн на небеса…
Конечно, Император мало был бы похож на этот невероятный образ. Но поэт, не дождавшийся своего солнца, все равно оказался Орфеем.
<1914>

Ю. И. Айхенвальд

ПАМЯТИ ДЕРЖАВИНА

Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил,

говорит Пушкин о первых шагах своей музы, о знаменательной сцене на публичном экзамене в лицее, которую так описывает наш великий поэт: «Державин был очень стар. Он был в мундире и плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил: он сидел, поджавши голову рукой: лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвисли… Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен русской словесности. Тут он оживился: глаза заблистали, он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал с живостью необыкновенною. Наконец, вызвали меня. Я прочел мои „Воспоминания в Царском Селе“, стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать состояние души моей, когда я дошел до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отрочески зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом… Не помню, как я кончил чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении: он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли». А товарищ и друг Пушкина И. И. Пущин рассказывает нам: «Читал Пушкин с необыкновенным оживлением. Пока я слушал знакомые стихи, мороз по коже пробегал у меня; когда же патриарх наших певцов в восторге, со слезами на глазах бросился целовать поэта и осенил кудрявую его голову, мы все под каким-то неведомым влиянием благоговейно молчали»{88}.

«Отрочески звенел» голос Пушкина; кудрявый мальчик стоял перед Державиным за год до его смерти и читал свои стихи и Державин благословил его. Это апофеоз, осуществленный самой историей, это XVIII век склоняется перед XIX-м; это «патриарх русских певцов», в гроб сходя, передает свои полномочия, свой поцелуй и надежды молодому орленку, расправляющему свои изумительные крылья. Точно в этой волнующей символической сцене на лицейском экзамене история литературы хотела показать себя въявь, разыграть себя в лицах и встречей старика и отрока наглядно отметить важный перевал на дороге нашей словесности.

Зазвеневший голос Пушкина не однажды откликался и потом на звуки Державина, но уже и критиковал их, расценивал и находил, что «кумир Державина — четверть золотой, три четверти свинцовый», что «читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника; ей-Богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом».

Благословленный Державиным критик его, несомненно, прав: автор «Фелицы» в своем творчестве так же неровен и пестр, так же являет смешение свинца и золота, как и в своей человеческой личности. Много биографического сообщил он в своих произведениях, и мы знаем, что этот благоразумный эпикуреец при усмирении пугачевского бунта проявлял иногда ненужную и непомерную жестокость; что этот сатирик придворной жизни, «дворских хитростей» на недолгом поприще своем в качестве министра юстиции (1802–1803) противился либеральным начинаниям Александра I и должен был уйти в частную жизнь; что был он ненадежен, страстен, неуживчив — по его собственному выражению, «горяч и в правде чорт», говорил «истину царям» не только с улыбкой, но и гневно, разочаровывался в тех «предметах» высоких сфер, которые издали казались ему божественными, а затем предстали перед ним, как «весьма человеческие», и многое «претерпел в сей жизни, хотя и прав бывал», — но в то же время с обезоруживающей наивностью жалуется он в автобиографических «Записках» своих на затруднения, на «мудреные обстоятельства», в которые попал, когда, ввиду соперничества двух фаворитов Екатерины II-й Зубова и Потемкина, он не знал, «на которую сторону искренне преклониться, ибо от обоих был ласкаем». И в стихах двоится гражданский облик Державина: иные из этих стихов создали ему репутацию чуть не якобинца, и укоризненно ставились ему на вид такие поэтические и политические вольности, как заявления, что у земных богов «покрыты мздою очеса, злодейства землю потрясают, неправда зыблет небеса», что глухие к правде «владыки света — люди те же, в них страсти, хоть на них венцы», что «напоказ хотя и Хан, но так ты чудно, странно мыслишь, что будто на себе кафтан народу подлежащим числишь», и хотя Державин говорил о коне и осле, но почему-то обиделись люди, когда прочли у него: