Изменить стиль страницы

   — Разреши, отче святый, собрать избыток укрух.

Феогност первым положил ему в корзину недоеденный кусок ржаного хлеба, приговаривая:

   — Христе Боже, благослови и умножи избытки укрух в святой обители сей, и во всём мире Твоём, всегда, ныне и присно и во веки веков.

— Аминь! — отозвался старший трапезарь и пошёл вдоль стола, принимая с тихой Молитвой оставшиеся укрухи.

Варфоломей, глядя на других, с подчёркнутым благоговением положил свой остаток брашно в корзину и уже готов был подняться из-за стола, как услышал более громкий, нежели он был доселе, голос владыки:

   — Знаете ли вы, братия, кто с нами трапезничал днесь?

Никто из монахов не оглянулся на Варфоломея, и он не сразу понял, что речь идёт о нём.

   — Поведай-ка нам, раб Божий Варфоломей, кто ты, откуда и зачем явился? — продолжал так же громко владыка.

Варфоломей готов был броситься на колени перед святителем Руси, сделал движение, чтобы подняться с лавки, но сидевший рядом с ним послушник удержал его за подол рубахи, шепнул:

   — Сиди не борзись!

Варфоломей почувствовал на себе взгляды сидевших напротив и справа от него монахов — иные смотрели вопросительно, иные с ожиданием, но все решительно — добро и ободряюще. И он понял по этим взглядам, что все не только давно заметили его присутствие, но даже, надо быть, и знали уже всё о нём, и ждали, наверное, когда разговор о нём зайдёт, только виду не подавали, осторожно, щадительно отнеслись к нему, белой вороне, одному среди черноризцев одетому в крашенинную рубаху. И снова дрогнуло у него сердце от счастливого предощущения: буду, и я буду жить в такой горней чистоте, в таком доверчивом покое искренности и добра!

   — Кабыть, пустынник самоотречённый... — неуверенно произнёс сидевший напротив седовласый монах.

   — Это Мелентий, книжник наш, — шепнул Варфоломею сидевший о бок с ним юный послушник.

   — Сказывали, брат отца Стефана, — добавил второй монах.

   — А это Прокоша, тоже списатель книжный...

Варфоломей понимал, что от него ждут какого-то слова, но не в силах был повернуть окоченевший язык.

   — Кабыть, обет молчания дал ты, раб Божий Варфоломей? — В голосе Феогноста прослушивалась совершеннo явственно добродушная усмешка. — Да и то: с медведем-то много не набеседуешься!

«Все знают!» — пронеслось в голове Варфоломея, и от этой догадки сразу стало легче: не надо ни в чём признаваться, ничего не надо объяснять, а главное — не будет у монахов недоверия к его словам или насмешек.

   — Ну, что же ты? — понужнул сосед-послушник. — Верно ли, что в пустыни един жил?

   — А то-о, — вздрагивающим голосом признался Варфоломей. — Не было ни прихода, ни приноса ниоткуда, ни сёл, ни дворов, ни людей, ни пути людского ниоткуда, ни мимоходящих, ни посещающих, всё только лес, всё пустыня. — От неуверенности и сомнения, верно ли понимают его, стал Варфоломей многословен, повторял для вящей убедительности, что был один-одинёшенек.

   — Неуж совсем один и цельных два года?

   — Сперва мы вдвоём с братом Стефаном были. Срубили в два топора скит. Потом он ушёл в Москву, а я остался един, только со старухой, — говорил Варфоломей просто и доверчиво, словно знакомым своим радонежским мужикам.

Но слова его впечатление произвели сильное: он почувствовал, как под ним покачнулась лавка — это, оживившись, шевельнулись враз монахи, развернулись к нему, чтобы услышать рассказ поподробнее.

   — С какой старухой? — раздалось несколько голосов.

   — Так в наших местах бурого медведя кличут.

И тут Варфоломей впервые услышал, как могут смеяться монахи. Прокоша, сидевший напротив, старался не выказать веселья, подавлял смех, сдерживался изо всех сил, и оттого у него выступили на глазах слёзы, когда он спрашивал:

   — Так что же, старуха эта прямо у тебя в скиту жила?

   — Не-е, медведь просто приходил ко мне ежедень за хлебом. Сперва я ему оставлял на пне горбушку или сукрой, а после он прямо из рук стал брать.

Тут все перестали веселиться, насторожились.

   — Ручной медведь, стал быть? — удивился Мелентий. — А когда бы у тебя не было хлебушка?

   — Если не было, он начинал реветь, браниться... И для него, как для меня, житье в диком лесу скорбно, житье жестоко, отовсюду теснота, отовсюду недостатки.

   — А боязно было? — допытывался сосед-послушник. — Медведь-от страшо-о-он небось?

   — Не-е, одно слово — старуха он, добрый, безобидный, а вот всамделишные страхования... — Варфоломей прикусил язык: нелишне ли разоткровенничался? Понял, что нет, — напротив, сразу несколько участливых голосов раздалось:

   — Нечистая сила?

   — Бесы?

   — Мурины?

Черта никто не помянул, непристойно осквернять монастырь самым противным христианину словом, но, наверное, на кончике языка оно у многих повисло, это понял Варфоломей по всполошённым взглядам Прокоши и Мелентия.

   — Муринов или чудищ хвостатых не было, но являлись некие в одеждах и островерхих шапках, абы литовских...

   — А бесы, бесы были, а-а?

   — Синец являлся с гнилыми очами, — ответил Варфоломей после некоторого колебания.

   — Наветов бесовских никто избежать не может, — вполголоса подтвердил кто-то из монахов.

   — Я наутро вспоминал, и мороз у меня по коже шёл средь лета... Я бегом в часовню, ко кресту припадал, псалом чел.

В полной тишине и с большим вниманием слушала Варфоломея братия. Четий и келарь даже ложки свои отложили, похлёбка остывала у них.

   — Что же, значит, ты два года прожил без исповеди и причастия? — В голосе Мелентия было сокрушение и сочувствие.

   — В страстную седмицу, в четверток, я ходил в село Медвяное, в приходскую церковь, исповедовался иеромонаху Митрофану.

   — А в иные дни? Пням нешто молился?

   — Зачем пням? Говорю же, что часовня у меня, в ней образов нет, но крест деревянный велик у входа. Перед ним я читал часы — псалмы и молитвы, как должно, в каждый час. А чтобы престол иметь, надобно благословение получить... — Варфоломей вовсе уж осмелел и освоился, повернулся в сторону Феогноста и к столу чуть склонился; чтобы за сидящей братией видеть митрополита, к которому и обращал свои слова: — За этим благословением мы пришли пешком сюда с отцом Митрофаном. На горе Маковец, где Скит мой, хотим поставить церковь во имя Святой Троицы.

   — Для вас двоих нешто церковь будет? — пытал дотошный книжный списатель Прокоша.

   — Не только, есть окрест присные пустынножители, жаждущие постоянного окормления церковного. — Варфоломей помолчал, выжидая, не будет ли ещё вопросов, и добавил неожиданно для самого себя: — А ещё я хочу, как вы, рясу носить.

Снова тишина настоялась в трапезной, но теперь уж какая-то настороженная, даже как бы опасная. Никто не решался её нарушить, иные утупились, иные осторожно взглядывали на владыку, его слова ждали.

   — Поменять мирскую одежду на рясу, а имя, от крещения полученное, на иноческое не каждому смертному дано, но тому лишь, кто могий вместить — Сами слова, произнесённые Феогностом, могли бы быть восприняты как строгий приговор, кабы не прослушивалась в его голосе некая задумчивость, как бы сомнение некое.

Это раньше других уловил Алексий и сразу же протянул Варфоломею руку помощи:

   — Отец Стефан сказывал, будто Промысел Божий ещё: до рождения Варфоломея указал, что станет он избранным сосудом благодати, а будучи новорождённым младенцем, он имел дивную особенность в среду и пяток не брать сосцов матерних.

Феогност со вниманием выслушал наместника, но возразил:

   — До пострига надобно хоть три года в невегласах побыть, получить образование под приглядом старца, вот как все насельники нашего монастыря получили.

   — А Варфоломей и был под приглядом старца, иеромонаха Митрофана, три года как раз, только не в стенах обители. — Алексий даже горячиться начал, убеждая митрополита. — И образование имеет, очень даже запечатлён в душе его образ Господа нашего!