Изменить стиль страницы

Иван велел отчинить бочонок стоялого мёда, что встречено было победным ликованием.

Надеялись, что и по возвращении в усадьбу князь не поскупится и ещё угостит под варёную медвежатину, однако тяжёлым оказалось похмелье: узнали, что в эту же ночь Афанасий Турман тайно бежал, захватив Ярилу и ещё одну резвую лошадь с двумя парами серебряных подков, тех самых.

   — Далеко не уйдёт! Есть у нас кобыла, невидная из себя, но тягучая. Я на ней по следам настигну татя, — решительно и уверенно сказал Святогон. Подседлал серую мохноногую лошадку, крепко затянул подпругу и махнул в седло.

5

Ивану исполнилось девятнадцать, он в самую пору вошёл. И ростом не обижен, и в плечах широк, силён телесно — пусть не надмерно, но так, как обычливо его княжескому достоинству. Красен обличьем — яркие очи, породистый, с горбинкой нос, кудрявые волосы. Он часто ловил на себе задумчивые либо смущённые взгляды девок и жёнок — и боярских, и челядинных, год назад ни одну бы не пропустил мимо, но нынче словно подменили красавца Ивана: он сразу же отсекал нечистые помыслы, которые — знал он теперь очень хорошо! — не только тело растлевают, но и оскверняют душу.

Он не мог не понимать, что неспроста отроковица Милонега столь часто попадается ему на глаза, но убеждал себя, что происходит это никак не намеренно. Может, и она поверила в его недогадливость и тогда у всех на виду припала к его стремени перед выездом на потеху, а днесь без зову и без спросу — неслыханное дело! — в ту пору, когда все в городе, по московскому обыку, приуготовлялись к послеобеденному сну, заявилась к нему в горницу.

Он уже разоблокался, освободился от дневного наряда — снял пояс и свиту, остался лишь в шёлковой сорочке, украшенной Дорогим шитьём. Повернулся к тяблу, взнял десницу для осенения и вдруг услышал за спиной тихий скрип двери. Оглянулся, не трогаясь с места.

Милонега, одетая, как всякая холопка, в длинную полотняную рубаху с рукавами, схваченными у кистеи обручами, с разрезом ворота, застёгнутым на бронзовую пуговицу, в набедренной понёве поверх рубахи и в головном платке, подвязанным кукушкою под подбородком, стояла в дверном проёме и чуть приметно качала из стороны в сторону головой, словно бы осуждала Ивана. Встретившись с ним взглядом, сказала:

   — Это я, Милонега.

   — Вижу, — ответил он с покровительственной снисходительностью, уловив которую она сразу осмелела, притворила за собой дверь и сделала два коротких шажка вперёд. Свет из слюдяного оконца пал на её лицо, и он рассмотрел, что она подкашивает на один глаз, что, впрочем, не только не портило её, но добавляло миловидности.

   — Это я, Милонега, — повторила она, ещё что-то хотела добавить, открыла рот, Иван увидел кончик её малинового языка, который подержался между мелкими белыми зубами и вновь скрылся с теми словами, которые она хотела произнести.

Иван смотрел на её сомкнутые губы, требуя взглядом, чтобы она сказала то, что намеревалась. И она поняла:

— Я пришла. К тебе. — Сдёрнула с головы платок, две пепельные косицы упали на её плечи.

«...Абы юноша возжелал её на похоть», — всплыли в памяти читанные в свитке слова. Иван безотчётно, словно в помрачении рассудка подошёл к образам, накинул на иконы покровную холстину. Постоял, творя про себя молитву покаяния, чтобы морок рассеялся, но и сознавая со стыдом, что не желает этого.

Обернулся, Милонега встретила его взгляд и, не отрывая своего и не мигая, отстегнув на вороте пуговицу, начала медленно-медленно выпрастываться из рубахи. Сначала оголила по-детски худенькие плечи, потом повисла на бёдрах поверх понёвы рубашка, и открылись груди — не острые, какие были у Феодосьи, а круглые и широко расставленные.

Он скользнул взглядом вниз по её телу, и Милонега начала торопливо перешагивать с падающей на пол рубахи. Он увидел плоский её живот, сухие бедра и ляжки. Безмолвная, тонкая и гибкая, словно растение, она не стыдилась своей наготы, только в глазах ещё теплились испуг и неуверенность.

   — И как это ты додумалась? — спрашивал он её, когда они лежали рядом на пристенной лавке, покрытой толстым восточным ковром.

Она не ответила. Он не настаивал, прислушиваясь к себе. Произошедшее ему не было неприятно, но и радости не доставило. Не было той знакомой ему, облегчающей тело отпущенности и покоя, было чувство душевной утраты и досады. Из-за того нешто, что не жена она ему? А если б была женой? Случалось, что князья брали в жёны простолюдинок и жили с ними в счастье и согласии. А брат Семён даже и на боярской дочери Шурочке Вельяминовой не разрешает жениться, только чтоб на княжне...

Она прижалась к нему мягкой грудью, спросила с похотливой игривостью:

   — Ты доволен мной?

Он не сразу взял в толк её слова, а когда смысл их стал доходить до него, смешался от неожиданности и стыда её вопроса:

   — Рази же можно говорить об этом?

И она его не поняла:

   — А чё, рази нет?

Он не ответил, и она в знак своего неудовольствия повернулась к нему своей маленькой круглой жопкой, добавила словно бы со слезой в голосе:

   — Ещё бы, ведь ты кня-я-язь! Куды нам!

Иван поднялся, опустил босые ноги на пол. Одно желание владело им: всё скорее забыть, словно ничего и не было.

   — Мне одеваться? — ломливо спросила она, тоже поднялась с лавки и бесстыдно повернулась к нему.

Иван запоздало заметил, что робкая и так понравившаяся ему улыбка Милонеги, которую он принимал за выражение наивности и чистоты, несла потаённую усмешку, в которой более опытный муж смог бы прочитать отпечаток порока и низменных страстей. Глаз её стал вдруг косить сильнее, взгляд стал переменчивым, как у человека, успевшего познать многие тайны жизни.

   — Одевайся и проваливай не мешкая.

   — Не мешкая?.. А если я побавиться жалаю? — Она произнесла это уже с дерзостью и вызовом.

Иван отпрянул от лавки. Крупная дрожь била его, он смешался и, не находя слов, лишь указал ей рукой на дверь.

Она начала одеваться — неспешно, время от времени бросая на него испытующий взгляд. Застегнула ворот, подвязалась кукушкой и, встав в дверях, требовательно спросила:

   — Нешто я так и уйду ни с чем?

   — Ах, вон ты о чём! Ты, выходит, волочайка? — От этой догадки ему почему-то стало легче на душе. — Тогда понятно. За потаскушничество надо платить, понятно... Вот гривна новгородская, пополам разрубленная, серебряная, довольно?

   — Э-э, нет, князь! Не то мне надобно.

   — А что же?

   — Отпускная грамота. Не хочу больше быть твоей рабой. — Она высказала то, что давно обдумала, но что высказать всё равно оказалось непросто — это выдавали и дрожание голоса, и прерывистость дыхания, от которого груди её под рубахой шатко то вздымались, то опадали.

Сама как бы устыдясь своих слов, добавила: — Конечно, запрос по рылу не бьёт, однако же я взаправду запрашиваю... Чё молчишь, жалко отпускать волочайку?

   — Каков запрос, таков и ответ.

   — Стало быть, не дашь отпускную грамоту? — Она овладела своим волнением, говорила громко, смотрела требовательно, только косой глаз стал сильнее уклоняться в сторону.

   — Нет, пошла прочь, сучка!

   — Ничё!.. — пропела она, совершенно не задетая. — И у суки не без крюка... Афанасий сказал мне, что коли хозяин изнасильничает свою рабу, то за это пошибание обязан дать ей вольную.

   — Афанасий?.. Какое пошибание? Ты ведь сама...

   — Сейчас как заору, вся дворня сбежится, — бросила она ему в лицо враждебно и нагло, — буду вопить, что ты осквернил меня, обесчестил, я знаю, что сказать, Афанасий научил меня.

   — А сказал ли тебе Афанасий твой, что я могу тебя убить и даже виры за это не стану платить? — Иван судорожно схватил её прохладную руку, не зная, зачем это сделал и как поступит дальше.

И она не знала, что у него на уме, поостереглась:

   — Нет, нет, князь, я не стану кричать. Я и правда по своему хотению пришла к тебе, ты всем девкам люб, такой добрый, такой красный. — Она высвободила руку, приоткрыла дверь, юркнула за неё и прошелестела зловещим шёпотом: — Не убьёшшшь... Не дамси... Покумекай мозговицей своей до завтрева, прощщевай.