Комиссар подошел к зеленому барьерчику. Все взоры устремились на него. Представители местной знати приветствовали его взмахом руки; их жены слали ему улыбки: красавец, элегантный мужчина, умный, любезный - манакорцы еще не знали, что Джузеппина навязывает ему теперь свой закон. Комиссар повернул и направился к себе в претуру.

Тонио все еще стоял возле “ламбретты”. Думал он о том, что сейчас заведет мотор и покатит в темноте на любой, какой только ему заблагорассудится, скорости; но думалось об этом почему-то без всякого удовольствия, он и сам на миг удивился: как же это так? Во рту у него была сплошная горечь, так бывает, когда до одурения накуришься, и тут же ему пришла охота закурить. Он пересек площадь и взял в долг пяток сигарет в магазине “Соль и табак”, открытом по случаю бала в неположенно позднее время. Выйдя из лавочки, он закурил.

Первый приступ тошноты налетел на него посреди площади. “Разве у нее копытца есть?” - спросил дон Руджеро. “Не имеешь права, Тонио”, - заявил трактирщик. “Рогач занюханный”, - только что крикнул комиссар. “Плохой ответ”, - сказал Пиццаччо. “Смотрите, как я берусь за дело”, - похвастался Маттео Бриганте. Однако Тонио удалось добраться до “ламбретты”. Он вцепился в никелированный руль мотороллера, и его вырвало.

Двое каких-то прохожих, увидев, как блюет Тонио, посмеялись:

- Здорово, видать, набрался наш Тонио. Должно быть, в “закон” выиграл.

- И сам весь кувшин вылакал!

- Ясное дело, когда нет у человека привычки патроном быть…

Умберто II лишили престола. Внучатая племянница целый месяц писала этикетки для коллекции древностей и даже не задала ни единого вопроса об Урии. В тот самый год болонцы целыми толпами наезжали охотиться на озеро и перебили почти всех “железных птиц”. Как раз в этом году дон Чезаре и “потерял интерес”.

Внешне его привычки не изменились. С давних пор он привык, что ложе с ним делят женщины: то одна, то другая; так продолжалось и теперь, в данное время это была Эльвира. Когда к концу вечера он вставал со своего кресла, собираясь подняться к себе в спальню на второй этаж, тем же движением подымалась и Эльвира, сидевшая в углу с женщинами, и молча шла за хозяином. Оба раздевались, не обмениваясь ни словом. В постели он протягивал руку, чтобы удостовериться, тут ли она, клал ей ладонь на грудь или касался ее ноги своей ногой; во сне, поворачиваясь на другой бок, он, даже не проснувшись по-настоящему, снова в темноте искал ее - ему важно было тронуть ее, неважно что попадается под руку, только бы тронуть: таков уж он был с двадцати лет, то есть с 1904 года, даже тогда он не мог заснуть, если рядом не лежала женщина. Но с Эльвирой он никогда не разговаривал. Время от времени, правда все реже и реже, он брал ее во мраке спальни, брал молча, так что иногда Эльвире приходило в голову: да знает ли он сам, что это ее, Эльвиру, он сейчас берет. Таким он стал с тех пор, как “потерял интерес”.

Он продолжал охотиться и, несмотря на опустошения, причиняемые болонцами, приносил много дичи. Был он отменный стрелок и с возрастом не сдал, ему было знакомо каждое болотце, дюны, холмы, лучше даже, чем его людям. Но, сразив пулей великолепную дичь, он теперь уже не чертыхался на радостях, даже в глазах не вспыхивал огонек удовольствия: он убивал живую тварь, как боец на бойне. Уже в течение многих лет Тонио сопровождал его на охоту, тащил за доном Чезаре ягдташ и второе, запасное, ружье, и плелся сзади без удовольствия, даже с некоторым страхом: ему чудилось, будто он состоит в услужении у статуи, огромной статуи, которая без устали прет себе вперед, все тем же крупным шагом, как заводная, прямо через заросли бамбука, через камыши, через дюны, поросшие розмарином, и через холмы, поросшие колючим кустарником; Тонио, правда, весьма смутно, представлялось, что, очевидно, муки грешников в чистилище - не в аду, а именно в чистилище - чем-то сродни вот этому бесконечному, бессмысленному шаганию вслед за статуей, у которой ты находишься в услужении. А возможно, это, напротив, преддверие рая…

С управляющими, дельцами и редкими визитерами, еще переступавшими порог дома с колоннами, дон Чезаре держался по-прежнему. Но слова его звучат в мире, лишенном эха, и движется он в пространстве, лишенном устойчивости. Когда говорят “идем в низину”, подразумевается “преддверие рая”. С тех пор как он “потерял интерес”.

Дон Чезаре был “лишен интереса” вроде тех безработных, что лишены работы. Это же не их вина, значит, это и не его вина. Он даже чувствовал какое-то отдаленное родство с этими бедолагами, которые с утра до вечера простаивали, подпирая стены домов, выходящих на Главную площадь Порто-Манакоре; только у него не оставалось надежды, что произойдет чудо и что-то вновь займет его. И к надежде тоже он “потерял интерес”.

Привыкнув смолоду мыслить категориями философии истории, дон Чезаре иной раз спрашивал сам себя, почему это он “потерял интерес” именно на пороге второй половины XX века, в низине Урия. Спрашивал, впрочем не придавая своим вопросам значения просто потому, что он сохранил привычку спрашивать себя, как, кстати, сохранил и все прочие свои привычки.

В возрасте от двадцати до тридцати лет, то есть между 1904 и 1914 годами, по желанию отца, дон Чезаре объехал всю Европу с целью пополнить свои знания. В одну из таких поездок он на обратном пути из Лондона в Неаполь, намереваясь сесть на пароход в Валенсии, заглянул по дороге в Португалию, да там и застрял. Вот тут-то он задумался, всерьез задумался над упадком этой нации, некогда владевшей чуть ли не половиной земного шара. Он свел знакомство с писателями, которые писали не для читателя, а в пустоту; с политиками, которыми вертели англичане; свел знакомство с дельцами, которые ликвидировали свои дела в Бразилии и жили на скромную ренту, мирно и бесцельно влача свои дни в забытых богом провинциальных городках. Тогда он еще подумал, что нет большего несчастья, чем родиться португальцем. Впервые именно здесь, в Лиссабоне, он встретился с народом, который “потерял интерес”.

А теперь он думал, что итальянцы, французы, англичане тоже “потеряли интерес”. Интерес перекочевал из этих стран и обосновался в Соединенных Штатах Америки, в России, в Индии, в Китае. И сам он живет в стране, “потерявшей интерес”; исключение составляли, и то лишь на поверхностный взгляд, разве что северные провинции, но эта была только видимость, итальянцы с Севера Италии, равно как и французы, просто умели скрывать отсутствие интереса за треском своих автомобилей и своих мотороллеров. И французы и итальянцы после второй мировой войны явно начали “португализироваться”. Вот о чем думал дон Чезаре, но думал без интереса.

Изменилось даже его отношение к своей коллекции, которой он, однако, продолжал заниматься. Если теплился в нем еще интерес, то лишь к одним древностям. Только смерть полностью лишает человека всяческого интереса, но ведь смерть как раз и есть окончательное и бесповоротное освобождение от любых уз, полнейшая антизаинтересованность. Поэтому-то дон Чезаре продолжал заниматься своей коллекцией и новыми ее экспонатами, которые ему приносили его люди или землепашцы с соседних участков. Но в каталог он их уже не вносил, не посылал о них статей в археологические журналы. Рукопись его кардинального труда о граде Урия была закончена уже давно: полторы тысячи страниц убористого почерка, в полном порядке сложенные в ящиках секретера; он не предлагал рукописи издателям, ни одному не предлагал: пришлось бы сокращать, ужимать, резать - ради кого, ради чего? - или же опубликовать этот труд на собственный счет в шести толстенных томах ин-кварто, с многочисленными комментариями, издать этот монументальный труд всего в нескольких экземплярах для специалистов по истории греческих колоний в Южной Италии в эллинистическую эпоху - эта мысль была ему даже по душе, но, очевидно, не слишком, иначе бы он не отступил перед нудной процедурой переговоров с типографщиком, необходимостью держать корректуру, встречаться с незнакомыми людьми.