Изменить стиль страницы

«Делайте сами, — записала в дневнике Дина Морисовна этот телефонный разговор. — Мне очень лестно, что вы так увлечены, но должен вас предупредить — это вероятнее всего не разрешат. Я удивлен, что удалось напечатать».

За работу взялись с энтузиазмом. Еще бы! — незавуалированная антисталинская направленность «Трех мешков…», честный, прямой рассказ о нищете русской деревни в конце войны; настоящая литература. Георгий Александрович и Дина Морисовна отложили все дела — они бережно, точно переводили прозу на язык театра и для того, чтобы всем становилось очевидным: речь идет не о далеком 1944-м, а о дне сегодняшнем, — ввели новое действующее лицо — Евгения Тулупова-старшего, который прожил вместе со своей страной эти тридцать послевоенных лет и из дня нынешнего, из 1970-х, оглядывается на Женьку Тулупова, комсомольского вожака, раненного на фронте.

В этом состарившемся персонаже, рассказывает Шварц, «явственно проступали черты и биография автора. В. Ф. Тендрякову мысль о старшем Тулупове понравилась чрезвычайно. Он даже скромно сказал: “Вы подняли мою повесть на новую ступень”. Для нас это было не просто комплиментом, а поводом приобщить автора к работе над инсценировкой, в которой он раньше участия не принимал. Мы попросили его прописать диалоги двух Тулуповых, младшего и старшего. Он охотно согласился и написал лаконичные, замечательные диалоги».

Товстоногов был настолько увлечен работой, что все время искал большей достоверности. В дневниках Олега Борисова описан такой эпизод: Георгий Александрович решил, что в спектакле должны быть живые собаки, потому что в повести Тендрякова о них много говорится. «Товстоногов настаивал, чтобы мы с Давидом Либуркиным (режиссер спектакля. — Н. С.) поехали на живодерню: “Видите ли, Олег… это как “Птицы” Хичкока. Вы видели в Доме кино? Как они крыльями машут над городом!.. Но там это проклятье, а в нашем случае собаки — совесть народа… И укусить могут, как эти птицы. И в щеку лизнут, если человека уважают… Нет, чем больше я об этом думаю, тем гениальней я нахожу эту идею!”

Видимо, он немного остыл, когда задумался, как это реально сделать. Если сначала речь шла о стае (“Что нам стоит в этом любимом народом театре завести стаю собак!”), то потом все-таки остановился только на двух».

Далее следует душераздирающая история о поездке на живодерню — человеческие глаза собак, глядящих на Борисова и Либуркина из клетки, долго еще преследовали артиста. Они выбрали двух, и после недельного карантина собаки оказались в БДТ.

Товстоногов радовался как дитя. «Прошел мимо вольера, — записал в дневнике Борисов, — построенного посреди театрального дворика. Его насмешила надпись на будке: “Никому, кроме Борисова и Хильтовой собак не кормить”. На репетиции спрашивает: “Это правда, Олег, что вы каждый день встаете в шесть утра, чтобы их кормить? И что, кормите три раза в день?” — “Кормлю и выгуливаю, — констатировал я. — Деньги театр выделил, по рублю в день на собаку”. — “Хм… неплохие деньги…”

Но в какой-то момент собаки стали его раздражать. Однажды Ванечка (такое имя Борисов дал одной из собак. — Н. С.) ни с того ни с сего завилял хвостом и зачесался. “Почему он виляет? И что — у него блохи? Олег, вы мне можете сказать, почему у него блохи?” — Г. А. нервно вскочил с кресла и побежал по направлению ко мне. “Это он вас поприветствовал, Георгий Александрович”, — попробовал выкрутиться я. “Олег, нам не нужен такой натурализм, такая… каудальность!” — выпалил раздраженный шеф. В зале все замерли. Естественно, никто не знал, что это такое — каудальность. Г. А. был доволен произведенным эффектом. Всем своим видом показал, что это слово вырвалось случайно, что он не хотел никого унизить своей образованностью: “Я забыл вам сказать, что это слово произошло от латинского “хвост”. Я имел в виду, что нам не стоит зависеть от хвоста собаки!”»

Забавно, но в каком-то смысле слова оказались пророческими.

И если бы можно было зависеть только от собачьего хвоста!..

Во время первого прогона «на зрителе» произошел казус. Очень плохо чувствовал себя Копелян, Товстоногов остановил репетицию, попросив повторить. «А тут еще одна напасть, — вспоминал Борисов, — заскулил Малыш (вторая собака. — Н. С.). “Уберите собаку!” — закричал Товстоногов. “Как же ее убрать, если сейчас ее выход?” — психовал уже я. Г. А. был непоколебим: “Если он не замолчит, мы этих собак вообще уберем — к чертовой матери! Они не понимают хорошего обращения”. А пес, как на зло, скулил все сильнее. Я быстро подбежал к нему, к этому маленькому идиоту, и влепил ему “пощечину”, тряся изо всех сил его морду. Орал на него благим матом: “Если ты сейчас же не прекратишь выть, то тебя отправят обратно на живодерню! Ты понимаешь, засранец ты эдакий, он все может, ведь он здесь главный — не я! Из тебя сделают котлету!” Малыш вытаращил на меня глаза и… как ни странно, затих.

На Г. А. это произвело впечатление — он слышал мой голос, доносившийся из-за кулис: “Мне очень понравился ваш монолог, Олег! Это талантливо! И главное, мотивировки верные”».

На генеральном прогоне собаки «сорвали аплодисменты». Товстоногов оценил собачью импровизацию, когда Малыш лизнул Тулупова-Демича в губы во время реплики Кистирева-Борисова: «Вы считаете, что все человечество глупо?» — и в антракте пожал лапы собакам со словами: «Нельзя ли это как-нибудь закрепить, молодые люди?»

И шикарным жестом достал из кармана два куска колбасы…

Судьба спектакля «Три мешка сорной пшеницы» оказалась несчастливой.

Как и предполагал Тендряков, его пытались запретить, сразу после выхода последовали критические статьи, в которых подвергалась сомнению та правда о войне, что пульсировала в повести и спектакле, укрупненная самим «зеркалом сцены» и масштабом личности и мастерства занятых в нем актеров.

«На сдачу начальники прислали своих замов, — записал в дневнике Олег Борисов. — Приехала московская чиновница с сумочкой из крокодиловой кожи. После сдачи, вытирая слезу — такую же крокодиловую, — дрожащим голосом произнесла: “С эмоциональной точки зрения потрясает. Теперь давайте делать конструктивные замечания”. Г. А., почувствовав их растерянность, отрезал: “Я не приму ни одного конструктивного замечания!”

Теперь никто не знает, что делать: казнить или миловать. Никто не хочет взять на себя ответственность… Наконец… вызывает Романов. В театре — траур, никто не ждет ничего хорошего. Г. А. пишет заявление об уходе и держит его в кармане — наготове.

…Когда Товстоногов появился в театре после Смольного, все вздохнули с облегчением. Он сиял: “Романов на “Три мешка” не придет! Фурцева на “Генриха” пришла — вот и обос…сь! Оказывается, нужно радоваться, когда начальник про тебя не вспоминает. Романов мне так и сказал: “Цените, Георгий Александрович, что я у вас до сих пор на “Мешках” не был, цените! Если приду, спектакль придется закрыть”.

Г. А. сразу пригласил нас с Демичем и Стржельчиком в свой кабинет, и мы премьеру отметили».

Сразу после премьеры заболел, а вскоре и скончался Ефим Захарович Копелян — уникальный мастер, с которым Товстоногова связывали десятилетия работы на этой сцене.

Несчастливая судьба!..

В газете «Вечерний Ленинград» появилась рецензия, подписанная никому не известным именем М. Ильичев, в которой слова одного из персонажей перетолковывались как характеристика спектакля: «война с затылка». Это было несправедливо и особенно больно для театра, решившегося показать неприукрашенную, непафосную войну; решившегося и сумевшего сделать достойный дар годовщине Победы. Победы, которая так непросто досталась советскому народу.

Отношение в Ленинграде к «Трем мешкам сорной пшеницы» сложилось столь определенно, что (по замечанию Е. Горфункель) театральные журналисты даже не стали, вопреки обычаю, ждать, что скажет о спектакле Москва, а поторопились высказать собственное негативное мнение. Поэтому ленинградец писатель Даниил Гранин свою статью опубликовал не в родном городе, а в Москве, в «Комсомольской правде».