Изменить стиль страницы

«Цена» А. Миллера.

Грегори Соломон — неопрятный, с шумным дыханием, тусклым голосом старик, в лице которого еще различимы следы былой красоты и былого величия. Можно ли забыть, как он очищал от скорлупы и ел яйцо? — от рук артиста нельзя было оторваться вовсе не потому, что это был какой-то фокус. Нет! — в медленных движениях словно сведенных артритом пальцев читался портрет одинокого, никому не нужного старика, который доживает свою жизнь отнюдь не по инерции, а цепляясь за каждый миг, продлевая его мучительность и сладость.

«Божественная комедия» И. Штока.

Ангел Б. — кукольно-прелестный, начинающий полнеть от скуки неземного обитания небожитель. На вдохновенное предложение Бога: «Небо будем красить голубым!..» — этот ангел, по-секретарски послушно занося все для памяти в книжицу, деловито грассируя, уточнял: «А бордюрчик делать будем?» И столько наивной иронии, столько занудства штатного исполнителя прозвучит в этих словах, что и спустя десятилетия, вспомнив, не удержишься от улыбки.

«Амадеус» П. Шеффера.

Сальери — глубокий старик, спящий в кресле. Кажется, он ни на что уже не способен, просто тихо доживает отпущенный срок… Но вот медленно поднимается опущенная на грудь голова, раскрываются, словно слипшиеся, глаза и из-под век сверкает неожиданно такой огненный взгляд, что жутко становится. Ничего не прошло, не завершилось, он и сейчас вслед готов бросить, как смертоносное копье, свою ярость, свою месть. И когда действие опрокидывается назад, в воспоминания, в этом немощном старике просыпаются былые силы, былая мощь. Дай ему Господь вновь прожить жизнь — он ни от чего не отрекся бы…

«На всякого мудреца довольно простоты» А. Н. Островского.

Городулин — «молодой, важный господин», по Островскому, явлен в спектакле свежим еще мужчиной в современном понимании расцвета сил, лет сорокапяти — пятидесяти. Он обворожителен, уместен и незаменим в любой среде, куда впархивает, подобно яркой бабочке. Он легок, невесом, потому что полностью свободен от каких бы то ни было моральных установлений — свои речи (которые, к счастью, готов слагать для него Глумов) он будет произносить так же легко и равнодушно, умело имитируя вдохновение, потому что Городулин абсолютно самодостаточен; кружок «стариков» нужен ему как обозначение сферы неких предрассудков, с которыми следующему поколению исторически надлежит бороться; свой кружок нужен Городулину лишь для того, чтобы обозначить собственное участие в общественной жизни. Вне этих эмблем он чувствует себя гораздо более комфортно, бездумно порхая по городу от дома к дому, перенося, словно пыльцу, слухи, сплетни, болтая о чем угодно…

А генерал Епанчин в «Идиоте»…

А Цыганов в «Варварах»…

А Генрих в «Короле Генрихе IV»…

А Актер в последнем спектакле Товстоногова «На дне»…

О каждой из работ Владислава Стржельчика на сцене Большого драматического можно написать большое эссе. А уж если прибавить сюда работы в кино, хотя бы самые крупные — получится книга.

По воспоминаниям близко общавшихся с ним коллег, Владислав Игнатьевич был невероятно трудоспособен и дисциплинирован. Товстоногов не раз говорил, что темпераментный и шумный Стржельчик на репетициях становится собранным, тихим и очень послушным.

Из дневника Олега Борисова 11 апреля 1975 года:

«У Стржельчика есть коронный кувырок назад — он сам его предложил (речь идет о репетициях “Генриха IV”. — Н. С.). Во время кувырка из уст его вырывается короткое междометие — как будто я подсекаю его в воздухе. Но в последнее время он стал к своему кульбиту прислушиваться. Спрашивает: “Тебе не показалось, что во время переворота довольно-таки странный треск раздается? Ты ничего не слышал?” Я делаю непроницаемое лицо: “Нет, Владик, треска никакого не было — тебе показалось…” Тем не менее он иногда стал меня предупреждать — сегодня кувырка не будет. По состоянию здоровья».

Но Стржельчик держался, что называется, до последнего. Он продолжал играть, будучи уже очень больным, потому что для Владислава Игнатьевича, яркой звезды товстоноговского небосклона, не было большего счастья, чем выходить на подмостки.

Павел Борисович Луспекаев

Луспекаеву было неполных 43 года, когда его не стало, он умер, не дожив всего три дня до дня рождения, а кажется почему-то, что он был значительно старше… Может быть, это невероятный, мощнейший темперамент и ранняя седина прибавляли ему несуществующие годы?

Незадолго до смерти Луспекаев, уже тяжело больным, сыграл роль в кино, которая принесла артисту огромную популярность — это была роль таможенника Вершинина в фильме «Белое солнце пустыни», где он спел песню Булата Окуджавы, с той поры и уже навсегда связанную с именем и судьбой Павла Борисовича: «Не везет мне в смерти — повезет в любви…»

Луспекаев проработал в Большом драматическом всего пять сезонов, а кажется — работал всегда, с первых своих актерских шагов до последних. Так много успел, так отчетливо запомнился.

И такая немыслимая, нечеловеческая мощь исходила от каждого луспекаевского образа!..

Он вообще был наделен каким-то удивительным темпераментом — бунтаря, богоборца. Олег Борисов, знакомый с Луспекаевым еще с киевских времен (Павел Луспекаев тоже пришел в Большой драматический из Театра им. Леси Украинки), вспоминает в своем дневнике несколько эпизодов, которые, кажется, лучше многих театроведческих статей говорят об артисте Луспекаеве. Вот, например, одна из них:

«У него не получалась роль, он психовал, изводил всех и себя. Наконец решил вызвать сатану. Купил водки, заперся в комнате и закричал во все горло: приди! явись! Как у Гете. “Никто не приходит, — говорит. — Я кричу еще раз — никого. Ну хоть бы намек какой-нибудь… Умоляю его: приди! я хочу удостовериться, что ты есть, хочу попросить об одном одолжении… Был готов биться головой об стенку —* никого. Значит, нет никому до меня дела, никому!” И заплакал. У Паши в каждом шаге был бунт, сражение со стихией. Такова его “сквозная идея”».

Это очень важный эпизод, потому что раскрывает такие, казалось бы, различные, но такие сходные в «загадочном русском характере» черты, как простодушие и готовность заплатить за сбывшееся бессмертной душой; наивная, почти детская, дремлющая в глубине религиозность и вечное желание поединка, доказательства недоказуемого в принципе; страстная жажда чуда и понимание, что без водки не будет необходимого куража…

Большой ребенок, непослушный и дерзкий мальчишка, готовый тягаться с самим Сатаной. Именно таким и был луспекаевский Макар Нагульнов в «Поднятой целине». Когда он говорил о мировой революции, ноздри раздувались, лицо бледнело, словно речь шла о жизни и смерти. «Нараспашку открытый» (как писал Д. Золотницкий), этот Макар Нагульнов, изучая английский язык, так увлечен своими занятиями, что вынужден то и дело прикладывать к пылающему лбу полотенце, смоченное холодной водой. Но и это не остужает горячей головы: «Вскидывает голову — и словно раздвигаются перед ним стены тесной комнатки, и видится ему степной ковыль, добрый конь, слышится посвист пуль и звон шашек, а сам он летит “у конном строю” на врага, за мировую коммуну…»

Павел Луспекаев играл неистово, страстно. Каждый миг его на сцене был наполнен до краев энергией созидательной, готовой к немедленному уничтожению врагов ради светлого будущего. Нагульнов Луспекаева твердо верил, что он лично приближает победу мировой революции и всю свою жизнь подчинил этой иллюзии с мальчишеским наивным и жестоким одновременно доверием к результату.

Совсем иным был Черкун в «Варварах». Обычно трактуемый в постановках как бездушная сила, Черкун в прочтении Товстоногова и Луспекаева приобрел иные черты. Перед нами человек, сила которого была едва ли не наполовину вымышлена, иллюзорна, и потому он расплачивается за утерянные идеалы внутренней опустошенностью, которую тщательно скрывает. Но скрыть до конца не может — житейская пошлость подминает под себя этого сильного, красивого человека…