Ромуальдо я знал хорошо, он вечно таскал домой мешки с шишками, как и положено мальчишке с Альтамиры. А теперь он откашлялся, словно старый курильщик, и прочел несказанно прекрасным голосом – можно было подумать, что голос шел из радиоприемника, с радио Маноло Суареса, индейца из Монтевидео [1]:
– Очень хорошо. А что, по твоему разумению, значит «дождь мерно сеет», Ромуальдо? – спросил учитель.
– А это значит, урожая не жди, раз сеет-то дождик, дон Грегорио.
– А ты молился? – спросила меня мама, утюжа то, что отец успел сшить за день.
На кухне в горшке готовился ужин, и оттуда шел горьковатый запах брюквы.
– Конечно, – ответил я без тени сомнения. – И мы читали про Каина и Авеля.
– Это хорошо, – сказала мама. – А то поговаривают, будто новый учитель атеист.
– А что такое атеист?
– Тот, кто утверждает, что Бога нет. – Мама скроила недовольную мину и сильно нажала на утюг, двинув его вперед по складке на брюках.
– А наш папа атеист?
– С чего ты взял? Что за глупости приходят тебе в голову?
Я много раз слышал, как отец богохульствует. Впрочем, как и любой другой мужчина. Когда у них что-то не ладилось, они сплевывали себе под ноги и говорили про Бога ужасную вещь. И еще про дьявола. Поэтому я считал, что в Бога по-настоящему верят только женщины.
– А дьявол? Дьявол тоже есть?
– Разумеется!
Крышка на горшке плясала. Из чудовищной пасти вырывались клубы пара и плевки пены. Ночная бабочка летала под потолком вокруг лампочки, висевшей на крученом проводе. Мама, как всегда, когда ей приходилось гладить, ворчала. И лицо ее напрягалось, когда она утюжила стрелку на штанине. Но теперь она говорила мягким и чуть печальным тоном, будто обращалась к недоумку:
– Дьявол прежде-то был ангелом и только после сделался дурным.
Бабочка налетела на лампочку, та слегка колыхнулась, и тени заплясали.
– Сегодня учитель говорил, что у бабочек тоже есть язычок – тоненький и очень длинный, он закручен, как часовая пружина. И учитель покажет нам этот язычок, когда из Мадрида пришлют аппарат. Враки, да? Как это – у бабочек да язычок?
– Раз он так говорит, значит, правда. На свете есть много вещей, в которые трудно поверить, но они существуют на самом деле. Тебе понравилось в школе?
– Очень. И он не бьет никого. Учитель не бьет…
Учитель дон Грегорио никого не бил. Наоборот, он вечно улыбался своим жабьим ртом. И если, скажем, во время перемены двое мальчишек затевали потасовку, он подзывал их и говорил: «Вы похожи на пару баранов», – а потом заставлял пожать друг другу руку. И сажал за одну парту. Так я познакомился с Домбоданом, который стал моим закадычным другом. Большой, добрый и неуклюжий Домбодан. Был еще один паренек, Эладио, с родинкой на щеке, вот кого мне хотелось отдубасить как следует, но я так и не решился – боялся, что учитель велит подать ему руку и отсадит меня от Домбодана. Надо добавить, что, когда дон Грегорио хотел показать, что очень сердит, он просто молчал.
– Если вы не прекратите шуметь, придется замолчать мне.
И он шел к окну, и невидящий взгляд его улетал к горе Синаи. Молчание бывало долгим, оно мы непременно с каким-нибудь сокровищем. Мантис. Синяя стрекоза. Жук-олень. И всякий раз новая бабочка, хотя теперь я помню название только одной, той, которую учитель называл ирис: когда она садилась на грязь или навоз, крылья ее изумительно сверкали и переливались.
На обратном пути мы распевали песни, совсем как два старых товарища. А в понедельник в школе учитель говорил:
– А теперь давайте потолкуем о зверушках Воробья.
Для моих родителей внимание учителя ко мне было большой честью. В дни прогулок мама готовила нам с собой завтрак на двоих.
– Что вы, что вы! Я уже ел, – отнекивался учитель. Но по возвращении благодарил: – Спасибо, сеньора, завтрак был очень вкусным.
– Сдается мне, учитель наш еле сводит концы с концами, – говорила мама вечером.
– Учителя у нас не получают того, что заслуживают, – с пафосом провозглашал отец. – А ведь они – культура Республики.
– Республика, Республика! Еще посмотрим, что станется с вашей Республикой! И до чего она всех нас доведет!
Отец был республиканцем. Мама – нет. Иначе говоря, мама была из тех женщин, что каждодневно ходят к мессе, а республиканцы слыли врагами Церкви. Родители старались при мне не спорить, но порой кое-что до меня долетало.
– Ну что тебе сделал Асанья? Это все священник вам голову морочит.
– Я хожу в церковь молиться, – отвечала мама.
– Ты – да, а священник – нет.
Однажды, когда учитель зашел за мной и мы собирались идти ловить бабочек, отец спросил, не позволит ли дон Грегорио снять с него мерки для костюма.
– Для костюма?
– Дон Грегорио, вы только не примите это в обиду. Очень уж мне хочется сделать вам что-нибудь приятное. В знак признательности. Но умею я только шить костюмы. Больше ничего.
Учитель растерянно заморгал.
– Это мое ремесло, – с улыбкой добавил отец.
– Я с большим уважением отношусь к любому ремеслу, – после паузы сказал учитель.
Дон Грегорио носил этот костюм целый год, в нем он был и тем июльским днем 1936 года, когда я увидел его на Аламеде – он направлялся в городской совет.
– Ну как дела, Воробей? Надеюсь, уж в этом-то году мы непременно посмотрим на бабочкин язычок.
Вокруг происходило что-то необычное. Казалось, все очень спешили, но при этом с места никто не трогался. Те, что смотрели вперед, вдруг поворачивали и шли назад. Те, что смотрели направо, поворачивали налево. Мусорщик Кордейро сидел на скамейке у музыкальной эстрады. Я никогда не видел, чтобы Кордейро сидел на скамейке. Он смотрел на небо, приставив руку козырьком ко лбу. Если Кордейро вот так смотрел на небо и если замолкали птицы, это значило, что надвигается гроза.
Я услышал стрекотание одинокого мотоцикла. На мотоцикле сидел гвардеец, за его спиной к заднему сиденью был приторочен флаг. Гвардеец проехал перед зданием городского совета и скользнул цепким взглядом по людям, которые, тревожно переговариваясь, теснились в портике. Потом он крикнул: «Да здравствует Испания!» – и рванул дальше, оставив за собой шлейф дыма и треска.
Матери принялись скликать детей. А у нас дома словно опять умерла бабушка. Отец сидел перед переполненной пепельницей, мама плакала и делала какие-то бессмысленные вещи: открывала кран и мыла чистые тарелки, а грязные ставила в шкаф.
Кто-то постучал в дверь, и родители с отчаянием в глазах следили за тем, как поворачивается дверная ручка. Пришла Амелия, наша соседка, служившая в доме индейца Суареса.
– Творится-то что, а? В Корунье объявили военное положение. Обстреляли канцелярию губернатора.
– Спаси нас Господи! – перекрестилась мама.
– А здесь, – понизив голос, словно и у стен есть уши, продолжила Амелия, – наш алькальд, говорят, вызвал к себе капитана карабинеров, но тот и не подумал явиться – сказался больным.
На другой день меня не выпустили на улицу. Я глядел в окно, и все прохожие казались мне робкими тенями: как будто внезапно вернулась зима и ветер гнал с Аламеды воробьев, похожих на сухие листья.
Из столицы прибыли войска, они заняли здание городского совета. Мама отправилась было к мессе, но вскоре вернулась бледная и притихшая, за эти полчаса она словно на несколько лет постарела.
– Рамон, в городе ужас что делается, – всхлипывая, сказала она отцу.
Отец тоже постарел. Хуже того. Он вроде бы разом утратил последнюю волю. Сидел, глубоко провалившись в кресло, и не шевелился. Ничего не говорил. Не хотел есть.
1
Индейцами называли тех испанцев, которые вернулись из Латинской Америки, как правило разбогатев там.