Изменить стиль страницы

Тогда же произошла со мной занятная история, своеобразно иллюстрирующая времена и нравы. Еще до потрясений, связанных с докладом Хрущева о «культе личности», из лагерей понемногу начали возвращаться люди. В Госторгиздате стала работать редактором пожилая женщина, у которой на руке не было нескольких пальцев. В прошлом она была сотрудницей чуть ли не в канцелярии Ленина. Однажды я пришла в издательство с обручальным кольцом. Обручальных колец тогда не носили и купить их было негде. Мое сделали на заказ из царского червонца — это был подарок родителей мужа к первой годовщине нашего брака. Бедная Лидия Ивановна! Как она негодовала! Не берусь вспомнить, что именно она говорила, но получалось, что «они» — т. е. ее поколение — боролись именно за то, чтобы избавить «нас» от подобных предрассудков.

Я была обижена, но мне не пришло в голову задуматься о том, как же все-таки вышло, что со своей борьбой «они», во-первых, создали лагеря, а во-вторых, отправили туда такую вполне пламенную революционерку. Выходит, Лидия Ивановна с ее жизненным опытом и я со своим — мы в известном смысле стоили друг друга.

Доклад Хрущева грянул менее чем через месяц после этого сюжета, в феврале 1956 года. С тех пор прошло почти сорок лет. Вспоминать о тех событиях сегодня — это примерно то же самое, что тогда вспоминать о революции 1917 года. Мои читатели, скорее всего, родились после 1956 года, а многие из них перестройку встретили еще детьми. Одна моя юная приятельница в связи с этим заметила, что Сталинград от нее так же далек (читай — лишен действительного исторического смысла), как Куликовская битва.

Не просто объяснить, каким воздухом мы дышали, прежде чем вдохнуть воздух тех лет, о которых теперь принято говорить как о перерыве между «культом» и «застоем». Еще труднее объяснить, какими мы сами входили в 60-е годы.

Февраль 1956 года не прозвучал для меня однозначным благовестом. То свое состояние я бы описала словами поэтессы Галины Умывакиной:

Это нас провели на мякине,
Это мы проглотили ее.

Я стала размышлять о том, что моя «история» была совсем мелким эпизодом в непрерывной охоте за ведьмами. И в тотальной этой охоте, как и в моем случае, доносчиками и палачами были не какие-нибудь демонические личности, а соседи, сослуживцы и вообще самые обычные люди. А что делала та же Лидия Ивановна до того, как оказалась на одном из бесчисленных лесоповалов?

Как единственное содержательное переживание, своего рода катарсис, помню чтение романа Дудинцева «Не хлебом единым». Впервые передо мной открылось существование морального выбора — не как абстрактная возможность, а как глубоко личная, непосредственно переживаемая потребность. Если попытаться сформулировать эмоциональную доминанту моего умонастроения в 1956–1957 годах, то лучше всего ее выразят слова «никогда больше».

Библиотека

Весной 1956 года меня взяли библиографом в библиотеку Института языкознания АН СССР. Могла ли я думать, что именно этот период, когда я была занята вовсе не лингвистикой, а освоением библиотечного дела, предопределит столь многое в моей жизни…

Библиотека Института языкознания в 1956 году заслуживает того, чтобы рассказать о ней подробнее.

Помещалась она в полуподвальном этаже того самого особняка на углу Волхонки и бульвара, где много лет по очереди обретались Институт языка и мышления имени Марра, Институт языкознания вместе с Институтом русского языка, а теперь — только Институт русского языка. Полуподвал и сейчас занят библиотекой — правда, сильно разоренной разными реорганизациями.

Административно библиотека была подчинена двум учреждениям — ФБОН, т. е. основной гуманитарной академической библиотеке, и институту, в здании которого наша библиотека помещалась. Заведовала библиотекой Надежда Петровна Дебец — несомненно значительная личность и глубоко преданный своему делу человек. Надежда Петровна, или «ЭнПэ», как за глаза звали ее сотрудники, считалась работающей в Институте языкознания. Я и другие библиографы были в ведении ФБОН. Это немаловажная деталь, потому что меня — с согласия Н. П., конечно, — на работу взял В. И. Шунков, директор ФБОН. Виктор Иванович Борковский, тогдашний директор Института языкознания, этого бы ни за что не сделал. И еще неизвестно, как в этом случае могла бы сложиться моя дальнейшая судьба.

В. И. Борковский, у которого я все-таки позже работала и, более того, сохранила о нем самые добрые воспоминания, был антисемитом. О своей первой встрече с Борковским любила рассказывать Надежда Петровна. Ко времени, к которому относится мой рассказ, она разошлась с мужем, крупным ученым-антропологом Г. Ф. Дебецем. Это обстоятельство побудило ее покинуть библиотеку Института этнографии. Когда она пришла представиться Борковскому, тот посмотрел ее анкету и, просияв, воскликнул: «Как приятно познакомиться с истинно русским человеком!» Надежда Петровна едва не расхохоталась ему в лицо. Дело в том, что отец ее был священником, в терминах анкеты — «служителем культа». Для его дочерей это означало ни более ни менее, как «лишенство», т. е. определенное поражение в правах. В частности, они не могли поступать в высшие учебные заведения непосредственно после завершения среднего образования. И вдруг — на шестом десятке лет жизни — кто-то счел это происхождение преимуществом.

Эта история выглядела особенно гротескной для всех, кто знал ее героев. Надежда Петровна была высокая крупная женщина, коротко стриженная, с грубоватым обветренным лицом и низким голосом. За годы замужества она перебывала с Дебецем в дальних экспедициях, в самой что ни на есть глуши, и ничего и никого не боялась. Виктор Иванович был стройным, моложавым, начинающим седеть брюнетом, с темными глазами и угольно-черными бровями — тип скорее южный, нежели русский. Он был обладателем красивого оперного баритона и кончил Консерваторию — кажется, в Киеве. Женат он был на дочери белорусского словесника Карского, что само по себе мало кого могло тогда заинтересовать. Но в первом же разговоре с новым человеком Виктор Иванович непременно сообщал: «Я, знаете ли, женат на дочери академика Карского».

По поводу этого родства добродушно сплетничали, объясняя антисемитские склонности Борковского тем, что в свое время академик не хотел отдавать за него дочь, сказав якобы при этом: «Мало того, что яврей, так еще и поет!» В бытность Борковского моим директором я сама сподобилась услышать от Виктора Ивановича о дочери академика Карского. Что до пения, то он и в самом деле пел, и притом превосходно. Сейчас очень трудно представить себе, что в конце 50-х — начале 60-х годов директор такого консервативного института, как наш, охотно пел русские романсы на институтских вечерах.

Антисемитом Борковский был уж очень на всякий случай, потому что, взявши еврея на работу, он в дальнейшем как бы забывал о том, что в свое время сделал это под большим давлением. По моим наблюдениям, на его отношении к человеку его «исходный» антисемитизм никак не сказывался.

Научная библиотека Института языкознания для того времени была образцовой. У нас любили не только книгу, но и читателей, а это не так часто случается. Опыт общения с сотрудниками Ленинки впервые открыл мне, что среди библиотечных работников страсть к книге часто обратно пропорциональна приязни к читателю. Когда я приходила в Ленинку со служебного входа, я была желанным гостем. Старушки, донашивавшие пожелтевшие кружевные жабо, радушно открывали для меня каталожные ящики и справочники. Если же я приходила туда как читатель, то за несомненным профессионализмом тогдашних консультантов все равно угадывалось нечто вроде «ходят тут всякие».

Замечательным в нашей библиотеке был и подбор сотрудников. Главный библиотекарь — Роза Гутмановна Шварцман — была одной из тех, о ком в стихотворении Пастернака «Ирпень — это память о людях и лете…» сказано: «В дни съезда шесть женщин топтали луга». Благодаря ей я стала понимать, что многие невнятности у Пастернака — это просто отсылки к бытовым деталям, а не какие-то метафизические шифры. Из ровесниц я подружилась с Кирой Филоновой, дочерью известной актрисы немого кино Людмилы Николаевны Семеновой. Людмила Николаевна училась еще у Фореггера, снималась у Эрмлера в знаменитом фильме «Обломок империи». Кира успела поработать в одной из наиболее культурных тогдашних библиотек — в Государственной Театральной, Театралке, как ее все называли. Она свободно владела французским и хорошо знала историю театра и кино.