Изменить стиль страницы

В мае, почти накануне главного экзамена — сочинения на аттестат зрелости, у Ларисы Лангер арестовали мать: она работала где-то в системе здравоохранения и дружила с Жемчужиной, женой Молотова. Об этом аресте все знали, и все были этим подавлены. Но чего никто не знал — это того, что все эти годы в нашем классе на соседних партах сидели дети убитых и замученных рядом с детьми убийц и мучителей.

В этом смысле наша школа была великолепной моделью советского социума. Характерны судьбы двух моих одноклассниц. При всем различии, жизни обеих сложились трагически. Отца А. забрали в 1937-м как деятеля Коминтерна. От чужих это как-то удалось скрыть, поэтому чуть ли не до конца шестидесятых существовала версия, что он пропал без вести в начале войны. Разоблачение могло произойти в любой момент. По существу, все детство и юность моей подруги были накрыты ужасом длящегося прошлого.

Другая моя соученица не представляла себе, где именно и кем работал ее отец: что-то там секретное. Ничего особенного — полгорода (тогда мы не знали, что полстраны!) работало в разных «секретных» местах. В 1956 году профессия его станет известна, а имя сделается нарицательным — он был следователь-изверг. Мать Н. с тремя детьми выслали из Москвы, и как сложилась их судьба, я не знаю. Хорошо, если дети сумели изменить фамилию, а если нет?

Некоторых девочек в школу привозили и отвозили на машинах. Я не помню, чтобы сам этот факт кого-нибудь занимал, тем более что многие жили довольно далеко, а в те годы, как правило, дети учились по соседству от дома. Моя подруга Наташа А., отец которой был в ту пору заместителем министра ГБ, предпочитала идти домой на Мархлевского пешком, но это ей не всегда разрешали.

Вообще же у нас в классе никто не интересовался тем, где работают родители и кто они. Конечно, было известно, что отец Нуннэ — знаменитый композитор Хачатурян, а отец Наташи — известный актер МХАТа Ливанов, но отсюда ничего не вытекало. У всех были похожие портфели, более или менее одинаковые тетради и ручки. На стене в классе часов не было, наручные же часы были редкостью. У меня они появились в седьмом классе, и потому меня постоянно дергали за косы, спрашивая «Сколько осталось?» (т. е. до конца урока).

Излишне говорить, что никто не носил украшений, а о косметике и слыхом не слыхали. Многие приносили в школу бутерброды и яблоки, но невозможно себе представить, чтобы, например, Галя Поскребышева принесла на завтрак бутерброд с черной икрой или чем-нибудь подобным.

Частная жизнь сильных мира сего — во всяком случае, в той мере, в которой она отражалась в быту их детей в военные и первые послевоенные годы, — все еще подчинялась правилам эпохи партмаксимума. Обо всем прочем мы не знали и не догадывались.

Живые хотят жить — и в июне 1949 года я сдавала один за другим одиннадцать экзаменов, проходя почти каждый день мимо памятника Пушкину, пьедестал которого по случаю юбилея был доверху завален букетиками ночных фиалок

Я поступаю в университет

Лето 1949 года было теплым, но очень дождливым. Запах влажных ночных фиалок, лежавших холмиками у памятника Пушкину с 6 июня, чуть ли не весь месяц провожал меня вверх по улице Горького. Наверное, с тех пор я этот запах и невзлюбила. Последние школьные экзамены я сдавала в состоянии умопомрачения. Никакая сессия в университете впоследствии так меня не изматывала. Выпускной вечер, видимо, удался на славу, но я помню только чувство ненужности всего происходящего и не испытанное прежде ощущение отчужденности, как если бы я находилась внутри аквариума. Я была глубоко подавлена, хотя причин этому не было — ни явных, ни тайных. Как-то я сумела скрыть свое состояние от мамы, которая впервые пришла в школу и не без изумления принимала поздравления от учителей по случаю моей золотой медали.

Через несколько дней я отнесла свое заявление на филфак и, как все медалисты, получила направление на собеседование.

Собеседование у меня принимал Л. Г. Андреев, впоследствии — декан филфака. Он был скорее дружелюбен и поинтересовался, почему я желаю учиться именно на русском отделении. Я бесхитростно ответила, что хотела бы изучать русскую литературу. Разговор наш выглядел чистой формальностью, но зайдя через несколько дней на факультет, я обнаружила, что в приеме на русское отделение мне отказано. Мне предлагалось учиться на восточном. В то время это означало изучение языков народов среднеазиатских республик с перспективой работать там же. Последнее для меня было лишено всякого смысла.

Я была ошеломлена. Допустим, по наивности. Но реакция моих родителей сегодня и вовсе представляется непонятной. Казалось бы, они были достаточно осведомлены об уже начавшейся «охоте на ведьм», чтобы сказать мне: скажи спасибо, что тебя, Фрумкину Ревекку, вообще пускают на порог МГУ. Это, однако, были другие времена. Например, позади была сессия ВАСХНИЛ, но моя одноклассница Белла Сухарева, которую мой папа прозвал Юдифь за чисто еврейскую красоту, благополучно сдала экзамены на биофак. С другой стороны, мысль о том, что можно поступить на восточное отделение, а потом попытаться перевестись на русское, никому не пришла в голову. И слава Богу: при очевидной, казалось бы, разумности, такой ход был бы тупиковым — с восточного отделения тогда никого и никуда не переводили.

Итак, родители были поражены не меньше меня. Папа не имел нужных знакомств и не мог мне помочь. Мама, которая знала всю Москву, со свойственной ей энергией решила выяснить, кто и почему решил мне отказать.

Дальнейшие события напоминали кафкианские сюжеты. Последовательность их я не помню именно в силу бессвязности происходившего. Мама звонила, ездила, выясняла — и не могла добиться никакого ответа. Кому-то безрезультатно звонил Чуковский. В очередной раз к маминому благоразумию воззвал Мирон Семенович Вовси — мамин близкий знакомый, впоследствии один из главных обвиняемых по «делу врачей». За полгода до окончания школы я долго лежала в больнице, он наблюдал меня и теперь беспокоился, что эта нервотрепка будет мне слишком дорого стоить. Вовси высказался примерно так «Почему бы Рите не принести документы к нам? Золотая медаль — автоматическое зачисление, через неделю будет купаться в море». Действительно, в отрочестве я намеревалась стать врачом, но сейчас я была тверда в своем намерении быть филологом. Поэтому я отказалась, продолжая всхлипывать прямо в телефонную трубку.

Наконец один из добровольных ходатаев передал маме, что дело в том, что я не комсомолка. Это была откровенная ложь. Как и все обычные дети той поры, я в 14 лет вступила в ВЛКСМ. Тогда мама решилась на крайний шаг и позвонила своему давнему и близкому приятелю Анатолию Павловичу О.

Анатолий Павлович был молодым человеком — я думаю, лет тридцати с небольшим. Он иногда бывал у нас дома — у него были какие-то дела с мамой. В нем сразу виделась личность неординарная. Я, грешным делом, его недолюбливала. Сегодня бы я сказала, что для меня он был слишком победителен, а главное — не скрывал этого. О. и в самом деле был хорош собой — высокий, в отлично сшитом костюме, свободный в движениях. Он был крупным специалистом по турбобурам и имел три Сталинские премии за какие-то особые достижения в этой области. Мама говорила, что он был любимцем «самого».

В моей истории Анатолий Павлович повел себя в соответствии с манерами крупного организатора и привычками человека, который вхож в любые кабинеты. Он надел тот пиджак, к лацкану которого были прикреплены три золотые медали лауреата, вызвал машину и поехал со мной к проректору МГУ Вовченко. В предбаннике проректорского кабинета он аккуратно отодвинул плечом секретаршу и, взяв меня сзади за воротничок платья, как котенка за шкирку, втянул за собой в кабинет, элегантно прикрыв пухлую дверь.

Вовченко был седовласый и довольно тучный человек, напоминавший маститого генерала из кино. Из дальнейшего мне запомнились только следующие слова моего благодетеля: «Пожалуйста, посмотрите на эту девочку. Она вам не нравится? И чем же, собственно?» Дальнейшее в моей памяти не сохранилось. По каким-то причинам мне следовало встретиться с профессором Р. М. Самариным, который возглавлял романо-германское отделение. Он был готов принять меня у себя на даче в Валентиновке. Встреча эта состоялась, и чем-то она была предельно унизительна. В конце концов меня зачислили — но почему-то на испанское отделение. О его существовании я ничего не знала, но это уже не играло роли: у меня просто не было сил для рациональных реакций.