Изменить стиль страницы

Господь бог глядеть на то боле не в силах, и придет час — разгневается он, сграбастает весь род людской, запихает в рукзак да и швырнет антихристу — в геенну огненну.

Божья кара никого не минет, и до баб черед дойдет, достанется им, стервам, на орехи, и Альбине-прилипале и прочим шлендрам.

А уж ежели баба, которой все хиханьки да хаханьки, и мужа подцепит себе под стать, хлебнут они друг с дружкой горя. Жена станет уговаривать трактирщика, чтобы мужу водки не наливал, а муженек все деньги пропьет, чтобы жена-вертихвостка на наряды их не спустила… Одним детишкам с того беда, сядут потом миру на шею, всей общине обуза.

Кое на что баба все ж таки годится, ну там сварить да постирать, толковая баба все сладит, попался бы только мужик справный, редко когда они друг дружке пара да ровня, мало кому такое счастье привалит, чтобы и баба была добрая и мужик ничего себе, чтобы жили они душа в душу.

У нас в Широком Доле и в Лубной бабы хорошие, и задницы у всех широкие, ладные.

А вот жениться я так и не женился — духу не хватило, с малым ростом оно несподручно, уж я об том понятие имею, а то будешь бабу голодом морить — срам один получится.

Папаня умер на Петра и Павла, мамане шестьдесят семь годков, сестре пятьдесят да и работой больно заезжена.

Матушку я боле всех люблю, ласковая она ко мне, плохого я от нее не видывал… я об том соображение имею… а мне сорок восемь, так у нас все смеются, мол, я на мамане женившись.

Да только она в одночасье помереть может, плоха уж больно, вся сгорбивши, ни пить, ни есть не хотела.

Дохтур ее все утешал, а у меня на душе, ох, как муторно — может, ее уже и в живых нет, два года у нее что ни день в обед одна постная похлебка.

Погасьте свет‑то!

Помаршируем теперича до Спаневиц, лучше б оно, конечно, до Перинова, а выходит — хе-хе! — только до Попонова.

Бой быков

Проше пани, вот что я хочу сказать: пока солдат на передовой, черта с два он еще знает, какова она — настоящая нужда, и мы тоже ничего не знали в своем растреклятом польском задрип-полку. А приехал я к шурину в Ческу Стршебову — вот где навидался я горюшка!

В Польше мы куролесили вовсю — взять хоть бы эти страсти Яна Непомуцкого с настоящим сбрасываньем в воду. Дома заботы да нужда, а на войне — значится — шуточки, проше пани. Но за неделю в санитарной роте я уже понял, что такое солдатская лямка, — ей-же-ей, ничего завидного, уж мне‑то доподлинно известно, как на передовой, а как здесь, в Праге. Настоялся я в карауле на Гибернском вокзале, там был у нас — значится — майор Кароль Белени, по прозванию «объелся белены».

Кто из вас, ребята, не обмирал со страху, что угодит в маршевую роту, и кто не караулил вокзал, тот пускай хоть от меня узнает, что это такое — пятьдесят поездов за день, виадук, да два моста, да стой на посту каждый божий день, да дрыхни в клоповнике.

А кто всего этого не нюхивал, так пускай хоть теперь узнает, каково нам было.

Вацек из Жданиц остался без ноги. Зацепил его скорый. Одного мы и вовсе потеряли, Карличка Калиана. Отец семи деток — значится — рост сто восемьдесят два сантиметра, а подхватил дифтерию.

Мать пресвятая богородица, уж четвертый год шла война, а наш старик майор все еще считал гвозди в подметках, — такой он у нас был мадьярский чинодрал да пьяница, сидел бы лучше на своей пенсии, старая швабра, ревматизм да подагра, а для нас, для чешских солдат — сущая гидра.

Собаками нас обзывал, я даже ревел со злости. В ложке воды утопил бы каждого чеха. Кляли мы его — все как один — на чем свет стоит. Сколько раз наступали моське евокной на хвост, да и то сказать, проше пани, такие уродливые псы водятся только в Мадьярии‑толстенный, облезлый, зажравшийся, и спал этот пес не иначе, как на майоршиной постели.

Да, — значится — об спанье об этом!

Когда на солдатчине я не мог заснуть, то лежу, бывало, и придумываю, будто я кровавый Вильгельм, — вот уж кому, верно, плохо спится! А ведь я‑то, слава те господи, не Вильгельм… И до того мне хорошо станет на душе, в верхних — значится — дыхательных путях, что с радости я тут же всякий раз и засну как сурок.

А уж раз начну я придумывать, какую бы кару должон наслать господь на Вильгельма, чтобы — значится — и он понюхал, что это такое — голод да нищета и что терпит бедный чешский люд, — так и вовсе не усну до утра. А ведь нас таких много было, кто только об том и думал, — взять хоть мою тетушку в Пардубицах, когда погиб у ней племянник, единственный ее кормилец.

Воротился я с фронта, а она, полуслепая уж, и спрашивает:

— Не слыхал ли, что с ним — значится — сделают?

Я сразу‑то не нашелся, так она говорит:

— У меня, парень, против него в дровянике вилы припасенные. Только ты никому не сказывай.

Пошел я нарочно в дровяник.

Стоят-таки!

Новешенькие. Приготовила, значится. Зубья острые, что иглы.

Я и говорю:

— Тетушка, как же вы — значится — хотите это сделать?

А она:

— Сделаю я это, как поедет он по Пардубицкой площади, тут я его и поддену! А у Габрдовой мотыга — это она за мужа; у Финдейски, у которой обоих сынов взяли, револьвер есть, еще с прусской войны. Только ты никому не сказывай. Как поедет — тут мы его, кровопивца, и спровадим на тот свет.

Знавал я одного мясника, тот посулил Вильгельму затрещину, какой, мол, еще никто от него не получал, — вполне даже могу его понять. Да чего там — Войтишек, взводный наш, сказал как‑то при всем честном народе, что Вильгельма надо изрубить в лапшу, а пан учитель, который на фронте чахотку заполучил, нашептывал мне, что этого человека нужно бы посадить под арест и заставить выпить море крови и слез, пролитых по его вине.

И подохнуть бы ему — значится — где‑нибудь под забором, чтобы и пес из его рук не жрал, чтобы никто не подал ему даже губки с уксусом, как распятому Иисусу.

И висеть ему на кресте, как разбойнику, и чтобы в раны его сыпали соль, перец да тертую редьку.

Это, ребята, не человек, это же псих, Люцифер, который хочет завладеть всем светом и злобствует, точно тигр бешеный, точно дикий зверь, который не может жить без человечьей крови.

Весь мир вздохнул бы, если бы этот гад подох.

И сколько людей ломают себе головы, как его извести, да не вдруг, а чтобы поначалу нарезать ремней из евоной кожи или сунуть в газоем жижковского газового завода, затворить дверцы и, не мешкая, поджечь. Или же изготовить для него этакую каморку в четырехсотмиллиметровом снаряде, зарядить пушку да и выстрелить на луну; а то поставить заместо чучела, и чтобы всякий — значится — мог в него в живого вбить гвоздь: «На-ко, подлая тварь, получай должок».

Паточка из Држевниц говорил мне, что, мол, хорошо бы кто превратил Вильгельма в свинью, а он потом — значится — с превеликим бы удовольствием его заколол. Да только Вильгельм этот, должно, насквозь ядовитый.

Кодл Новотный, часовщик, когда убили у него отца, ни о чем другом думать не мог‑только бы половчей подложить на рельсы бомбу, как поедет Вильгельмов поезд. Недаром он — значится — часовщик, до миллиметра высчитал, сколько понадобится проволоки, и даже мастерил для того особо точный часовой механизм, чтобы запалить у своего лесочка, а разорвалось бы ровнехонько под Вильгельмовым вагоном и не лишились бы жизни ни в чем не повинные машинист, кочегар да проводники — ведь, может статься, это будут чехи!

А Пепик Кухарж, пилот, этакая здоровенная ряшка, зашел как‑то к нам в храмовый праздник. Мы с ним только об этом и говорили.

Пепик мне:

— Дружище, днем и ночью мечтаю: слетать бы в Берлин и чтобы там был военный парад… весь генералитет… Я спикирую на них… и как бы это, черт возьми, подгадать, чтобы ухватить мне правой рукой Вильгельма, сдернуть с коня и враз кверху, на четыре тысячи метров, да оттуда и спустить… Представляешь, дружище? Мокрое место…

Подумал я и говорю:

— Так долго, Пепик, ты бы его за шиворот не удержал.