Любой приказ оборачивается немедленно разбором ошибок подразделения, коммуниста такого-то. Не раз рука Степана Сергеича тянулась с просьбой дать и ему слово и всегда испуганно падала к колену. Кто он? Диспетчер. Не умеющий к тому же произносить речи. А говорить хотелось страстно — Степан Сергеич видел себя говорящим во сне. Сон обрывался в момент, когда, уже взойдя на трибуну, следовало после традиционного «товарищи!» начать речь.
Это «товарищи!» произносилось во сне на всякие лады: и невнятно («та-аищи»), и торжественно, по слогам, и по-дружески весело, и зазывно, как в цирке, с ударением на последнем слоге. Сказано слово — и сон рушится, Степан Сергеич будто с высоты падал, ворочался и открывал глаза.
Однажды он решился — не на выступление с трибуны, а на вопрос с места.
На собрании признавал ошибки один из представителей главка. Некто Пикалов был послан в НИИ проследить за разработкой очень важного заказа. Не удовлетворяясь этим, он задергал весь институт своими приказаниями, сбил очередность всех заказов, критиковал, рекомендовал, наставлял и прорабатывал. Труфанов не выдержал, на квартире своей устроил частное совещание с Баянниковым и Молочковым и ударил по Пикалову письмом. В главке всполошились, дали Пикалову какой-то выговор, услали его на Восток замаливать грехи. Выступая на собрании, товарищ из главка отозвался о Пикалове так: «не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов». Поэтому все говорившие в прениях повторяли и повторяли: не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов, не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов… Точно никто не знал, в чем провинился этот Пикалов, а кто и знал, так не хотел углубляться: руководство не желает детализировать — значит, нельзя детализировать.
Степан Сергеич слушал, слушал да и засомневался, поднял руку и спросил:
— Как это расшифровать — «не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов»?
Председательствующий авторитетно пояснил:
— Это значит не совсем разобравшийся в обстановке.
Все долго смеялись… А Степан Сергеич незаслуженно прослыл остряком.
58
Петров вспомнил вдруг о «Кипарисах», о «послеобеденном эффекте» экземпляра No 009 и улетел в Кызылкумы. Хватило двух дней, чтобы разобраться в причине дефекта. В душные летние месяцы геологи начинали работать в пять часов вечера, когда «Кипарисы» от сорокаградусной жары накалялись до шипения и потрескивания. Бареттеры канального блока и стабилизаторы анодного не выдерживали высокой температуры, полупроводниковые диоды выпрямителя скисали. Пять часов вечера среднеазиатских радиометров соответствовали часу дня того московского «Кипариса», на котором обнаружилось удвоение показаний, «Кипарис» (это вспомнил Петров) стоял рядом со включавшимся утром калорифером.
Труфанов получил телеграмму. К блокам питания придали вентиляторы, изменили условия приемки.
Каракумские и кызылкумские «Кипарисы» везли в Ташкент на верблюдах и самолетах. Петров снял номер в гостинице. Слонялся по древнему базару, бродил в сизых сумерках по предместьям. Сбросил рубашку, восстановил бронзовый отлив кожи. В чайхане у рынка под старческий клекот аксакалов пил, спасаясь от жары, зеленый чай. Что влекло его сюда, в этот город? Неужели древность? Когда жизнь может пресечься завтра или послезавтра, всегда хочется коснуться вечности, спуститься в подземелье бани, где на зеленые склизкие стены плескал воду Ходжа Насреддин.
Почти каждый день писал он Лене и почти ежедневно получал от нее исписанные крупным почерком листки в авиаконверте с одним и тем же рисунком — медвежатами, приветствующими самолет. Он мало говорил о себе, бродя с Леной по Кутузовскому проспекту; худшая часть жизни его кончилась, он уверен был, в тот день, когда Лена пришла в цех. Зачем вспоминать о старом? Он писал из Ташкента о нравах базара, о детях в халатиках и тюбетейках, о древних, уходящих под землю банях, о мангалах и сочащихся шашлыках, о том, что ему двадцать девять дет, а жизнь потекла вспять.
Совсем безобидные письма. А она что-то видела между строк, читала ненаписанное и отвечала: «Тебе плохо в этом городе, Саша, ты чем-то взволнован…»
Петров дивился. Написал о вокзальной суете ничего не значащие слова.
Получил ответ. Лена просила его не тревожить себя местами, с которыми что-то связано, не наводить себя на плохие мысли.
— Это что-то непонятное, — сказал Петров. — Мудрый эмпиризм греков, которые, отбросив каменный топор, создали атомистическую теорию. Изначальная мудрость.
Он тоже умел читать письма. В них проскальзывали тревожные сведения. В регулировке происходило что-то непонятное. А Мишель отстукал странную телеграмму: «Якорь поднят, вымпел алый плещет на флагштоке».
59
На подходе к своему тридцатилетию Мишель стал одеваться солиднее, лицо его пополнело, лоб при раздумье рассекался умной морщиной, у магазинов его уже не окликали. Пил он умеренно, но слухи о его пьянстве ширились и ширились. Общежитие — десять трехкомнатных квартир в институтском доме; в каждую квартиру вселяли столько, сколько туда влезало. Мишель хорошо ладил с соседями, но те вскоре переженились, в квартиру нагрянули молодые специалисты, подобрались они один к одному, умно трещали о цивилизации, до хрипоты спорили о физиках и лириках, выбили себе максимальные оклады. Мишеля они презирали, брезговали им, кричали на всех этажах, что не для того кончали они вуз, чтоб терпеть рядом с собою наглеца и хама. В полном составе пошли к Баянникову, чтоб тот выселил отъявленного проходимца, позорящего звание советского инженера.
Ну, решили в НИИ, Стригунков пробкою вылетит из общежития, уж очень недолюбливал его заместитель по кадрам и режиму, ненавидел даже неизвестно за что. Кое-кто утверждал, что в истоках ненависти — общие татарские корни обоих, но более осведомленные припоминали событие пятилетней давности: Мишель в те времена был начальником бюро технической информации, обязанности свои понимал слишком широко и на каком-то совещании о Баянникове отозвался так: наш подручный.
Виктор Антонович одобрил инициативу молодых специалистов, создал комиссию по проверке морального облика Стригункова и всячески содействовал ей. Но комиссия, ко всеобщему удивлению, полностью оправдала Мишеля, а специалистам пригрозила.
И вдруг он уволился — по собственному желанию. Рано утром положил на стол Баянникова завизированное Немировичем заявление об уходе. Виктор Антонович вонзил в Стригункова свои окуляры. Трудно что-либо прочесть глаза опущены, лицо мертвое, неподвижное… Но на долю секунды из-под век сквозь ресницы мелькнул торжествующий огонь радости, мелькнул и сразу погас, Мишель покинул кабинет, а Виктор Антонович все протирал окуляры да двигал недоуменно своими как бы обожженными бровями. Он знал, что когда-нибудь Стригунков уволится, вернее, его уволят. Виктор Антонович умел угадывать судьбы людей, почти точно определял он, будет ли инженер связывать свою жизнь с институтом, доволен ли будет рабочий порядками на заводе.
Нет, не так представлял себе Баянников расставание с Мишелем Стригунковым. Впереди еще две недели, что-то будет! Неизвестно, как посмотрит на заявление Труфанов, какой цепью прикует должника.
Анатолий Васильевич узнал о заявлении от Немировича. Надел очки, прочел… Произнес гневно:
— Мерзавец!.. Как волка ни корми… Слава богу, я не либерал.
Прекраснодушие — оно у меня есть — в данном случае применено не будет. Я дам знать охране…
Предупрежденные директором вахтеры обнюхивали по утрам Стригункова угрюмого, с бутербродами в пакетике. Он курил только в обеденный перерыв, в столовую не ходил, анекдотов не рассказывал, вообще ничего не говорил.
Когда двухнедельная пытка кончилась, он получил деньги, трудовую книжку, пересек улицу, стал напротив института и исполнил бешеный танец, грозил всему корпусу кулаком, бесчинствовал, выкрикивал неразумные проклятия… Больше его никто не видел, уехал ли куда он, не уехал — не знали. Был человек — и нету его.