Сотни тысяч труб дымили в небо, миллионы людей выполняли план, летели облака бумаг, в комфортабельных вагонах пили командированные толкачи, с заводских конвейеров сходили не работающие телевизоры и не стирающие стиральные машины, в ящики упаковывались станки точной конструкции, баснословно дорогие спальные гарнитуры, в небо взлетали надежнейшие лайнеры, и в неразберихе правд и неправд с коротким подвывом испытывались «Эфиры» продукция опытного завода при научно-исследовательском институте союзного значения, и шелухой от зерна улетали неизвестно куда двести сорок тысяч рублей.
— В обстановке, когда плану грозит провал, достоин порицания не тот, кто использовал все возможности выполнить план, а тот, кто не выполнил его.
Это закон производства.
Степан Сергеич не поблагодарил за науку. Подавленный тяжестью потерь, получаемых производством ради производства, он поплелся прочь — под любопытными взглядами цеха…
— Чушь. — Игумнов полулежал на диванчике. — Управлять экономикой административными мерами можно только в критические моменты. Год, три, от силы — десять. — Игумнов поболтал ногами. — Вообще-то он, конечно, прав, милый друг Труфанов. Но не во всем. Кроме безусловности плана, еще должно быть что-то введено, какой-то пунктик, который оправдывал бы всю горячку, чтобы все от последней посудомойки до министра были заинтересованы лично и в горячке и в выпуске хорошего товара. Этого нет. Так пусть сами расплачиваются за собственную дурость. Пусть мирятся с потерею двухсот сорока тысяч, если уверены, что сдать «Эфиры» с опозданием на неделю — это подрыв основ экономики.
— Нашими руками государство причинило себе убытки, нашими! — закричал Степан Сергеич. — С себя надо спрашивать!
— Спрашивайте, мой дорогой, спрашивайте! — Игумнов заходил по кабинету, делая нелепейшие движения — элементы утренней зарядки.
Остановился. — Чтобы прошибить стену лбом, нужен или большой разбег, или много лбов. У вас то и другое есть? У меня нет. Я, кроме того, не желаю, чтобы мой лоб бился о стену первобытным молотком. Хотите — бейтесь. Я набил себе шишек, с меня достаточно. Умным стал. То, что вы видите сегодня, в меньших размерах происходит каждый месяц, знайте это.
— Быть не может!
— Еще как может… Вы никогда этого не замечали и не заметите, я работаю тонко… Вы научили меня жить так, вы.
— Клевета!
— Вы, дорогой мой комбат…
Еще один удар. Но по сравнению с тем, который нанес ему директор, это так себе, шлепок, булавочный укол. Степан Сергеич, глядя под ноги. дошел до регулировки — он не мог сейчас бросить цех, уйти домой. Когда полыхает огнем крестьянская изба и унять пламя уже невозможно, когда бабы причитают над гибнущим добром и, простоволосые, голосят, прижимая к себе ребятишек, тогда хозяин безмолвствует, молчит, бережет силы, столь необходимые для возведения нового сруба на месте испепеленного жилища… Так, безмолвствуя, сидел Степан Сергеич в регулировке, наблюдая сквозь оргстекло за упаковкой «Эфиров». На принятый прибор Туровцев клал подписанный паспорт и формуляр, монтажники приподнимали «Эфир» за никелированные ушки, ставили в ящик, укладывали в ячейку документы и пенал с ЗИПом, приставляли крышку и прибивали ее. Все делалось быстро, ловко, умело. Ученики слесарей, бывшие десятиклассники, весело относили ящики на склад готовой продукции…
И тут Степан Сергеич вспомнил: партсобрание в начале мая, вопрос из зала о детских яслях. Молочков внушительно разъяснил: нет денег. В следующем году будет вам и детский сад, будут и ясли. Собрание приняло к сведению заявление парторга. Знали о нехватке денег и отцы семейств, спокойнейшим образом разломавшие сейчас детские ясли — по крайней мере. Вот оно что! Вот где урон похлестче сотен тысяч! Нарушена связь между тем, что делает рабочий, и его, рабочего, жизнью!
Мужик смотрит слезящимися глазами на жарко пылающую избу, безмолвствует да вдруг как сорвется, как заблажит, затрясет кулаками, хуля бога, церковь и кровопийцу-соседа. Так и Степан Сергеич сорвался, выругался беспощадным матом и в директорской манере произнес речь о сотнях и тысячах предприятий громадной страны: предприятия увешаны лозунгами о бережливости, о народной копейке, предприятия приглашают лекторов, лекторы читают доклады о сбережении социалистической собственности, которая принадлежит рабочим, предприятия сурово штрафуют рабочих за сломанные сверла, а рабочие выпускают брак стоимостью в миллионы самых дорогих сверл…
Сорин и Крамарев не поняли Степана Сергеича. Сорин давно работал на заводе, план выполнял ежемесячно. Крамарев школьником еще наполучал грамот за сбор металлолома, притаскивая на сборный пункт разрозненные части машин, конструкций и других ценных изделий, почему-то брошенных.
Зато Дундаш понял. Выходец из деревни видел беду в том, что нет хозяина. Петров тоже понял.
— Да, вы правы, Степан Сергеич, мой уважаемый оппонент… Метода «гони план» изжила себя, об этом говорит здравый смысл, то есть та практика, которая является критерием истины. Но отменять эту методу не будут, разве уж припрет со страшной силой… При ней можно, хлопнув кулаком по столу, требовать невозможного.
Обе речи, и своя и директора, опустошили Степана Сергеича, подъемы и спуски измотали. Он ответил, что партия достаточно сильна, чтобы решить проблему этой самой методы.
— Так рази я против? — подхватил с блатной интонацией Петров. — Вопрос в том: когда? Не смотрите на меня косо, товарищ Шелагин.
Подвывая, как «Эфир» при сдаче (в душе подвывая), обошел Шелагин стоявшего в проходе директора и не помня себя добрался до дома.
Да, директор убедил его, но не заставил признать правильным его действия. Где выход? Где истина?
Анатолий Васильевич позвонил наверх: да, план выполнен. Расписался в принесенных документах. Дважды звонил Молочков, напрашивался на беседу.
Труфанов не пожелал его видеть. Шелагин — многозначительный симптом. Такие правдоискатели есть в любом отделе, им зажимали рты, засовывали в глотку мочалки. Теперь не сунешь: мочалка истрепалась. Молочкова провели в бюро после третьего голосования, осенью из него полетят перья. Надо быть идиотом, чтобы афишировать связь с Молочковым. Наоборот: подчеркивать отсутствие взаимопонимания, хотя Молочков, конечно, еще пригодится.
В шесть вечера позвонил Игумнов: сейчас начнут сдачу последнего радиометра. Труфанов пошел посмотреть. К комнате Туровцева примыкала другая, площадью раза в три больше, в ней обычно градуировали приборы. «Эфиры» уже сдали на склад, монтажников и сборщиков отпустили. В комнате расстелили длиннейший лист миллиметровки, на одном конце его стоял радиометр, датчик его смотрел в противоположную стену, у стены Фомин и Петров шарили по своим карманам, негромко ругались. Вошел расстроенный Сорин, он только что был в регулировке.
— Что случилось, Валентин?
Сорин раздраженно швырнул в угол отвертку.
— Ампулу с кобальтом-шестьдесят потеряли.
Решение директора было, как всегда, точным и быстрым.
— Перестройте радиометр на крайнюю чувствительность, обойдите с ним цех, особо осмотрите мусор, выметенный уборщицей!
Фомин страдающим голосом отозвался:
— Перестроить, да?.. А потом опять настраивать?
— Это Кухтин, — заявил Петров. — Имеет привычку брать со стола всякую мелочь…
Кухтин возмутился, призвав в свидетели Игумнова: лично он приходил в регулировку час назад, был в ней всего несколько минут… Однако полез в карман и, к ужасу своему, обнаружил пластмассовый столбик — ампулу. Он уронил ее, отскочил, как от змеи, лицо его то бледнело, то зеленело.
Труфанов напряг все мускулы, чтоб не рассмеяться. Ампулу, догадался он, подменили, Кухтину в карман сунули пластмассовый футлярчик без игл кобальта.
Петров незаметно для всех заменил «найденную» ампулу настоящей, сдача пошла церемониальным маршем. Разработчик и конструктор, оба Виктора, Тимофеев и Ионов, повисли локтями на подоконнике и вполголоса беседовали о чем-то постороннем, зевали они при этом так, будто они, а не регулировщики, ночевали вторую ночь на заводе. Прибор наш настолько совершенен, настолько отработан, что проверять его, собственно, незачем.