Изменить стиль страницы

Три кандидата наук, три старые девы, три сестры Валентина Сорина, обучали брата жизненной премудрости, заставили его кончить десятый класс, следили за ним, как за ребенком, знакомили, просвещая, с умными женщинами.

— Баб не понимаю, — пожаловался Сорин под пиликанье индикатора, что им от меня надо. Познакомили недавно с одной врачихой, смотрит она мне в рот, ждет чего-то, а что — не понимаю. Слов, наверно, любовь и чувства…

Их у меня нет, а говорить что-то надо. Где их найти — слова?..

Спрашивал у Петрова, тот любил поговорить.

— Если слова нужны тебе, чтобы охмурять ими баб, то незачем знать их — слова, конечно, не баб. Говори что придет в голову. Это действует. В некоторых интимных ситуациях дурацкое слово приобретает величественность почти шекспировских размеров. Что ближе к природе, к естеству — то и верней. Пушкина читай.

— Мне сестры тоже советуют Пушкина прочитать для общего развития.

— Можно и Пушкина, отчего же нет… Пик усвояемости у человека где-то между шестнадцатью и двадцатью годами, ты уже на пологом участке. Брось.

Учись у девок, слушай, что они плетут…

Фомин вдруг расхохотался и умолк, прервав смех где-то посередине. Он никогда не досмеивался до конца.

Петров с минуту рассматривал его. Засвистел.

— Ты, Фомин, представитель шестой колонны. Говорю это глубоко осознанно, с полным пониманием… Шестой колонны. Пятая колонна обычно создается заблаговременно, инструктируется и оплачивается. Шестая растет самопроизвольно, в тиши и так же незаметно и тихо уходит в могилу — при обычном течении жизни. Но стоит потянуть ветерком перемен — вчерашний тихарь превращается в бандита. Все палачи и начальники контрразведок банд и белых армий читали в юности Северянина и Бальмонта, пощипывали гитарки, писклявили романсики, вообще от убийств были так же далеки, как пионерка от грехопадения. Недавно читал брошюрку о подавлении венгерской коммуны. Вылез там в диктаторы бывший агент по продаже недвижимости некто Дьендеш Дундаш, личность примитивная, злобная, хорек, скучавший в норе. Начался разброд в стране — и пожалуйста: диктатор квартала. Широкий жест: «Вешай коммунистов!» Автор брошюрки колотит себя авторучкой в лоб: кто бы мог подумать? Ведь честным человеком был до девятнадцатого года. Здесь не надо думать. Такую мразь к стенке — и умыть руки дегтярным мылом.

Фомин опять рассмеялся и замолчал на той же клекочущей ноте. После долгого раздумья Петров сказал тихо:

— Решено: отныне я буду звать тебя Дундашем. Без Дьендеша. Дундаш внушительнее. В самом имени заложена его судьба. От Дундаша можно образовать и «дундашизм» и «дундашист». Моя фамилия не корневая, от меня самого ничего не останется, жизнь моя — ничтожный эпизодик на фоне пуска сорок третьего агрегата Верхнелопаснинской ГЭС…

Впустив на секунду в регулировку цеховой шум, вошла Сарычева. Она часто заходила сюда, отдыхала от звона молоточков на сборке. Скромненько садилась в стороне — так, чтобы Петров не мог ее видеть.

Стараясь не растягивать в улыбке пухлые мальчишеские губы, Крамарев небрежно спросил:

— Скучаем, Нинель?

Сарычева молчала: Крамарева она считала молокососом.

— Есть идея: провести на пару вечерочек. Вино, фрукты. — Крамарев давился смехом. Он подражал выдуманному им стиляге Сорину. — Музыка, интимный полумрак.

— Вы щенок.

— Зачем же так грубо, моя дорогая? Мы же не одни…

Хамили безнаказанно. Знали, что защиты Нинель не найдет нигде. Игумнов и Чернов выслушивали ее жалобы и рекомендовали «технически грамотной работой наладить отношения с коллективом». Баянников отказывался разбирать конфликты, утверждая, что дирекция не вправе заниматься частными делами сотрудников НИИ и завода. Степан Сергеич Шелагин, партгрупорг цеха, изредка стыдил регулировщиков.

— Идея мне нравится, — сказал Петров.

Острые локти Сарычевой выпирали из-под шали, глаза казались заплаканными, блестели… Она вяло отругивалась, скорее подзадоривала. Ушла, когда Фомин приступил к деревенским анекдотам.

— Ходит, ходит… — проворчал Сорин. — К тебе она ходит, Сашка.

— Возможно. Болонкам всегда нравились издали свирепые волкодавы… У кого есть спирт? Тонус упал…

Фомин долго ковырялся в сейфе, звенела посуда, булькала жидкость.

— Поднимем голубой стакан за труд рабочих и крестьян. — Петров выпил, надкусил и высосал лимон. Почесывая ястребиный нос, разглядывал Фомина. — Такие, как ты, Дундаш, — редкость, раритет, приложение к тебе обычных человеческих мерок — бессмысленно. Гадалки что тебе ворожили?

— Разное. И все не то.

— Естественно… Если уж и угадывать твое прошлое и будущее, то не по линиям рук, как это у всех людей, а — ног. Я, кстати, когда-то успешно подрабатывал на этом поприще. Какой-то немец выразился: «Глаза суть зеркало человеческой души». Заявляю официально: ноги — то же зеркало. Я по незнакомым ногам прошлое угадывал… Дундаш! Разуй ногу, погадаю!

Фомин запротестовал. Сдался, когда Сорин пообещал ему денег в долг, а Крамарев достал пузырек со спиртом. Скинул полуботинок, снял носок, закатал штанину до колена. Обнажилась мучнисто-белая, без единого волоска, сытая и пухлая кожа. Петров заложил руки за спину, наклонился. Сорин и Крамарев стояли по кругу.

— Так… Покажи подошву… Отлично. Пошевели большим пальцем… Давно стриг ногти?

— Не помню.

— Великолепно. — Петров приосанился перед заключительным диагнозом.

— Внимание, члены комиссии. Можете записать и проверить. Данная левая нога принадлежит человеку, который до шестнадцати лет не носил городской обуви, используя сапоги и валенки. Воспитывался он в деревне, в богатой семье с хорошим достатком — в годы войны, учтите. Кое-что мне показывает, как ухищрялась семья скрывать от посторонних запасы муки и сала…

Фомин-старший, не ошибусь, был в колхозе кладовщиком, то есть узаконенным расхитителем. — Петров еще раз попросил показать подошву. — В сорок четвертом году папу арестовали за воровство, семья лишилась верных доходов, а припрятанные запасы были конфискованы. На поредевшем семейном совете решили начать новую жизнь, и самый младший, Семен, отправился в город на заработки, в Москву. Оставив у семафора лапти, он натянул на ноги прахаря и вошел в столицу с мстительно-завистливым взором Растиньяка. Кое-что ценное, килограммов десять сала в мешке, он нес с собой, потому что надо было ему прописаться в столице. В ремесленном училище он испортил себе ноги, с выгодой обменяв выданные ему ботинки на худшие и номером меньше. К восемнадцати годам в его жизни наступила полоса благоденствия, он много и жирно кушал, пристрастился к спиртным напиткам. Не знаю, кто поил его…

Это, боюсь, в компетенции угрозыска… Кожа, обратите, внимание, девственно чиста, вены не проглядываются, Семен Фомин не ширялся, то есть морфинистом не был. Ряд иных признаков убеждает меня в мстительности, скрытности и карьеризме. В половой сфере патологических изменений не наблюдается. Более того, он однолюб, он или до сих пор сохнет по оставленной в деревне Параське, или не нашел еще предмета преступной страсти. Добавлю, что Семен Фомин осужден не был, в белых армиях не служил,, на оккупированной… пардон, временно оккупированной территории не проживал, колебаний в проведении генеральной линии партии не испытывал. Он ждет своего часа, но не дождется, эпоха смут и метаний кончилась, он развернулся бы в Южной Америке, но туда не пустят даже с пудом сала. У нас же он едва ли дотянется до начальника отдела снабжения, потому что, исходя из горького опыта, страшится должностей, связанных с материальной ответственностью. Как вы могли убедиться, Фомин никогда не расписывается за лампы, приносимые в регулировку, отвечать ни за что не хочет… И последнее: ему надо мыть ноги раствором формалина.

Сорин и Крамарев смеялись. Фомин, внимательно слушавший, молча обувался.

— Отец на фронте погиб, — сказал он бесцветно, — а маманя умерла, ночью полезла за колхозной картошкой и простыла.

— А тетка? А дядя? А кум? А сват?