Но только она дотронулась до хлеба, как Коля залился жалобными, отчаянными слезами и прижался лицом к шершавой горевской шинели.
— Не тронь его. Ешь лучше сама. — И Горев протянул девочке кусок.
Варенька сначала украдкой съела крошки, а потом уже принялась за хлеб. Скорее всех разделался с угощением Петух. Большеглазая девочка съела половину, а вторую, несмело посмотрев на Горева, завернула в носовой платок. Прежде чем спрятать завернутую половину в карман, она тихо спросила:
— Можно… я маме?
Снова, как бывало в сентябре, ребята проводили Горева до подъезда. Опять он нес на руках маленького Колю, который все еще ел свой хлеб.
— А вы еще когда придете? — спрашивал Петух, с явным сожалением расставаясь с Горевым.
— Жив буду — через месяц явлюсь, — отвечал Николай Егорович, передавая Колю сестре.
Ну, вот он и дома. Здравствуй, Рыжик! Отец разглаживал мягкие каштановые кудряшки, прижимал к щекам маленькие пальцы сына.
— Улыбнись, сынище!
Но крохотный худенький сынище не улыбался. Не улыбалась и его мать, У Горева сжалось сердце: как осунулись, побледнели они за эти дни! У матери Рыжика, Анны, спадает с пальца кольцо.
Николай Егорович торопливо выкладывал на стол остатки хлеба, несколько кусочков сахару, концентрат пшеничной каши с маслом. Он рубил стул и топил маленькую железную печь. Когда комната нагрелась, с Феди сняли многочисленные обертки, покормили кашей и разрешили «погулять». Гулял он тихо, без озорства, смотрел на слабый огонек керосиновой лампы и сосал свой палец. Плакал Рыжик редко. Обычно тогда, когда уходила за хлебом мать и посмотреть за ним приходила Варенька. И еще тогда, когда ему долго не давали соевого молока. Рыжик не боялся воя сирены, возвещающей о воздушной тревоге, не пугался взрывов фугасок и грохота артиллерийских обстрелов.
— Почему ты не хочешь сидеть? — огорченно спрашивал Горев сына, тщетно пытаясь его усадить. Но сын молчал, безмятежно глядел на отца темными глазами и тотчас падал на бок, как только Горев переставал его поддерживать.
Угасала печурка. Комната быстро остывала. Мать брала на руки закутанного Федю и тихо его баюкала:
Ветер после трех ночей
Мчится к матери своей.
Ветра спрашивает мать:
«Где изволил пропадать?»
Глухая ночь опустилась на город. Темень… Тревожная тишина…
Отвечает ветер ей,
Милой матери своей:
«Я дитя оберегал,
Колыбелечку качал».
И вдруг: «Воздушная тревога! Воздушная тревога! Воздушная тревога!»
Часто-часто, без перерыва забили зенитки. Значит, фашистские самолеты прорвались к городу и кружат над ним. Горев уже слышит гул приближающихся самолетов. Все громче, громче… Противный, вызывающий содрогание всего тела свист падающих бомб. Горев крепче прижимает к груди Рыжика, наклоняется над ним. Спасти, уберечь!
Грохот близкого разрыва. Качнуло под ногами пол. Зазвенели стекла, выбитые воздушной волной. Снова взрыв, но дальше: и вот уже совсем далеко гудят самолеты-смертоносцы.
…В декабре город замели метели, затрещали морозы, усилились артиллерийские обстрелы.
В один из мглистых декабрьских дней Горев дома не нашел. Гора из развалин лежала на его месте. Горев оцепенел, задохнулся.
— Да очнитесь же, лейтенант Горев! — тряс его за плечи старик сосед. — В госпитале они. Понимаете, в госпитале! Идите гуда. Здесь стоять нечего.
— Здесь стоять нечего, — машинально повторил Горев.
И вдруг понял: в госпитале! Значит, живы! Он побежал.
— Не туда! — закричал старик. — Толкую же вам: в госпитале на Мойке. Где раньше институт Герцена был, педагогический. Да шапку-то возьмите!
Старик поднял с развалин оброненную Горевым шапку и сам надел ее на его голову.
В госпиталь Николай Егорович опоздал. Анна умерла, а Рыжика, живого и невредимого, отнесли в детский дом. В детский дом Горев не пошел: ему надо было похоронить Анну, отпуск кончался к утру.
В тот же вечер седой, с почерневшим от горя лицом Николай Егорович вернулся в свой полк. Ночью в кромешной тьме к городу подкрадывались фашистские бомбардировщики.
— В город не пускать! — приказал командир, поднимая полк в бой.
Истребители настигли врага на подступах к Ленинграду.
— Не пройдешь! — прошептал Горев и бросился на фашиста.
Бомбардировщики действительно в эту ночь не прошли. Два из них пылали на невском льду. Остальные повернули обратно.
Самолет Николая Егоровича приземлился на аэродроме, но выйти из него летчик не мог. Его вынесли и отправили в госпиталь. Он был тяжело ранен в голову и ноги.
Николай Егорович перенес несколько сложных операций в далеком тыловом госпитале. Он поправлялся медленно, трудно. Волноваться и читать ему было запрещено. Но как только он пришел в сознание, мысли о Рыжике не покидали его. Он попросил палатную сестру Шурочку написать в Ленинградский детский дом. Как там Рыжик? Жив ли, здоров ли? Наверное, уже ходит…
Из Ленинграда долго не отвечали. Но Шурочка упорно писала туда. И ответ, наконец, пришел. Она принесла ему серый треугольник утром, после завтрака.
— Письмо из Ленинграда! — радостно сообщила Шурочка. — Прочесть?
Николай Егорович взволновался, попросил только развернуть конверт. Он прочел и сразу же начал читать опять.
— Нашелся? — осторожно спросила Шурочка.
— Еще нет. Но обязательно найдется. — Горев поднял на Шурочку потеплевшие глаза.
— А почему вы не улыбаетесь?
— Сейчас улыбнусь!
Он снова принялся за письмо. Дочитав, протянул Шурочке и улыбнулся.
Письмо было написано крупным неровным почерком.
«Лейтенант Горев!
Я случайно увидел Ваше письмо в почтовом отделении, куда хожу за весточками от сына. Письма от вас все приходили и приходили, а их никто не брал. Оказалось, что детский дом, куда вы адресовали их, эвакуировался из Ленинграда.
Тогда я решил прочесть письма и постараться помочь. Я долго не мог ответить вам: за справками надо было идти в районо, а я не надеялся благополучно дойти. Пришла весна, подбодрила старика. Я пошел, но в районо никого не нашел: кто болен, кто умер. Очень мне хотелось помочь вам найти маленького Федю, и через несколько дней я отважился пойти снова.
Очень рад сообщить вам: дети эвакуированы на север, в Архангельск. Пишите туда, и пусть счастье сопутствует вам!
А. А. Рыбаков».
— Какой хороший этот ваш Рыбаков! — взволнованно сказала Шурочка.
— Шурочка, — Горев говорил мягко, ласково, — Шурочка, это не мой Рыбаков. Я его никогда не видел… Это просто… ленинградец!
В тот же день в Архангельск ушло письмо. Горев и Шурочка высчитали, что ответ придет через три недели. Ответ пришел через пять. Николай Егорович уже начал ходить, раны его заживали. Он подумывал о выписке из госпиталя.
— Николай Егорович, танцуйте! — Сияющая Шурочка держала в руке письмо. Горев помахал костылем -это означало танец — и жадно впился в письмо.
— Зря танцевал, -хмуро бросил он, прочитав. — Феди, оказывается, уже нет в детском доме, и никто сейчас не знает, где он.
Медицинская сестра из ленинградского госпиталя, та, что приняла Федю из рук умирающей матери и отнесла в детский дом, снова взяла его к себе — усыновила. Фамилия сестры — Воронцова. И маленького Феди тоже. Настоящей фамилии мальчика до сих пор никто не знал.
— Николай Егорович, — прервала его горестные размышления Шурочка, — выписывайтесь и поезжайте в Архангельск.
Там вы обязательно найдете Рыжика, обязательно! Вам же обещают помочь!
Горев так и решил: поеду! Он считал дни до выписки и ссорился с врачами. Но почему-то рана на ноге открылась, повысилась температура, и выписку Николая Егоровича из госпиталя отложили.