— Сиди! Не в школе, чай, — махнул рукой Федор и, скинув с плеч теплый кафтан, со злостью швырнул его в угол.
— Что с тобой? — удивился Андрей, здороваясь с другом. — Никак, опять выпил?
— Был грех! Я уж и дорожку к целовальнику стал забывать, а нынче душа не выдержала!
— Да ты хоть толком скажи, в чем дело.
— Мастер турчаниновский приезжал. По какому делу — не знаю. Только Василий Никитич тому посланцу от ворот поворот сделал. «Езжай, — говорит, — к хозяину и скажи: ежели он по-прежнему будет утаивать выплавку меди и не платить должного налога, то и мы ему помощи никакой оказывать не будем». Мастер спорить с господином начальником не посмел, а в канцелярии всячески меня обругал нехорошими словами. «Вы, — говорит, — приказные крысы, только перьями строчить мастера, а толку от вас как от безрогой кобылы». Ты когда-нибудь рогатую кобылу видел? То-то! И я не видал.
До того распалился тот мастер: «Вот обождите, — говорит, — ужо как ваш завод к моему хозяину перейдет, посмотрю я, как вы под моим началом плясать станете!» Шибко это меня задело. Особливо «кобыла безрогая». Поднялся я со скамейки, а он, видать, с перепугу шарахнулся, о порог споткнулся да вниз по лестнице харей все ступеньки и пересчитал. Вскочил, кровь по морде размазывает и вопит по-дикому: «Я самой государыне на вас жалобу настрочу!» А меня смех одолел. Только смех-то боком мне вышел. Василий Никитич осерчал. «Ты, — говорит, — не канцелярист и не учитель арифметики, а самый разбойник и тать. Не удивлюсь, если и человека когда зарежешь!» И велел посадить меня в холодную на целую неделю. Вот забежал с тобой проститься да пойду клопов тамошних кормить!
Андрей сокрушенно покачал головой:
— Когда образумишься только? Эдак и до худого докатиться можно.
— Тоска смертная меня мучит. Каждый день все одно… Мне бы на белый свет хоть одним глазком взглянуть. А то всю жизнь возле Уктуса да Екатеринбурга трешься.
— Подожди. Вернусь через год, отпросимся на Колыванские заводы, а то и в Даурию махнем. Новые места, новые люди, тосковать некогда будет.
— Хорошо бы. Только ждать больно долго, — Санников посидел еще немного, стал собираться: — Счастливой дороги вам. Скоро возок подъедет. Сенька-конюх при мне пошел коней запрягать.
Федор вышел на крыльцо. Постоял, с грустью посматривая на низенькие, присыпанные снегом избенки слободы, и решительно отправился в крепость, чтоб отсидеть в холодной избе за свою дерзость.
Капитан Берлин, которому Андрей по приезде вручил письмо Василия Никитича, стал в тупик. Целый день тяжело вздыхал, пока наконец не решил, как выйти из положения. Приодевшись и прицепив к боку золоченую шпагу, отправился к самому Строганову, по счастью, явившемуся из Соликамска в Пермское горное начальство. Вернулся домой поздно, веселый и чуть под хмельком. Старый барон, внимательно выслушав Берлина и прикинув в уме, что сей чиновник горного ведомства будет еще полезен, угостил его и пообещал приструнить беспутного сына.
Пока не сошли снега, Андрей безвыездно просидел в Егошихе. Собирал и выправлял уже готовые карты приписанных к заводу угодий. Уже вырисовывалась общая картина прикамских земель. Однако много оставалось белых пятен на составляемой генеральной ландкарте. Конца работы не было видно. А тут поступил именной указ Василия Никитича, по которому пришлось временно вступить в правление Пермского начальства. «Поскольку работа там запущена из-за недостатка знающих людей», — как отмечал в указе начальник Сибирского горного ведомства.
Настали беспокойные дни. Снова начались разъезды. В одном месте шло плохое железо, требовалось проверить правильность составления шихты, в другом — разобрать тяжбы между заводчиками, в третьем — выделить сенокосы или лесные угодья. Каждый такой выезд Андрей, помня советы Василия Никитича, использовал для геодезических съемок. Бортников, оказавшийся искусным чертежником, постепенно заполнял белые пятна на карте.
Наконец дела потребовали выезда в Соликамск. С большой неохотой собрался Андрей в дорогу. И хотя Берлин клятвенно уверил, что со Строгановым все улажено, тревожное чувство не покидало молодого Татищева.
— Сейчас держи ухо востро! — предупредил он Бортникова.
Соликамск встретил звоном многоголосых колоколов. На улицах и возле церквей толпился народ. На Вознесенской какой-то нищий, протягивая трехпалую руку, кинулся к коляске. Андрей бросил ему копейку. Нищий ловко поймал монету на лету и, сунув за щеку, лениво поплелся по пыльной улице. Когда коляска свернула за угол, нищий остановился, быстро огляделся по сторонам и юркнул в ворота большого каменного дома. Осторожно постучал в дверь и, еще раз воровато оглянувшись, прошептал вышедшему человеку в синей чуйке:
— Приехал, соколик! Доложи барину.
Игумен Зосима после обедни, прежде чем отправиться в свои монастырские палаты, решил завернуть к Строгановым. Вчера вечером старик барон пригласил его высокопреподобие на «скромную» трапезу, мельком упомянув, что по случаю поста, кроме паровой осетрины и черной икры, ничем угостить владыку не сможет. Сказал смиренно, а у самого ухмылка с лица не сходила. У-у, старый греховодник!
У Зосимы начало сосать под ложечкой, как вспомнились запотевшие бутылки из баронского погреба. Вспомнил игумен и о своем сане, о вреде чревоугодия. Чуточку поколебался, но махнул рукой: «Не согрешишь — не покаешься».
Стараясь не выдать захвативших его мирских мыслей, Зосима нагнал на лицо спокойную благость и, важно восседая в своей тяжелой золоченой карете, милостиво раздавал благословения прохожим.
Давно прошло то время, когда он, простой монах Пыскорского монастыря, яро обращал в православие вогул, зырян и прочих инородцев. Угрозой и лестью, обманом и дешевыми подарками добивался своей цели, не смущаясь тем, что большинство обращенных после церковной службы, возвращаясь в свои кочевья и стойбища, с еще большим жаром поклонялись привычным деревянным шайтанам.
Усердие Зосимы было замечено в епархии. Он быстро пошел в гору. Барон Строганов, приметивший цепкую хватку бывшего однокашника сына по академии, помог Маковецкому подняться по церковной иерархии, рассудив, что иметь своего человека в духовном ведомстве никогда нелишне.
…Трапеза оказалась столь обильной, что еле дышавшего Зосиму отвели под руки в опочивальню и уложили отдыхать.
Был уже вечер, когда владыка проснулся, обвел осоловевшими глазами комнату и долго не мог понять, где находится. С кряхтением встал, подошел к большому зеркалу, расчесал свалявшуюся во сне бороду, помял ладонями затекшее лицо и гулко вздохнул: «Ох! Грехи наши тяжкие. Кваску бы сейчас».
Грузный, оплывший, тяжело ступая по скрипящим половицам, он спустился вниз, держась за перила лестницы. В гостиной в одиночестве за огромным столом сидел Петр, взволнованный и чем-то расстроенный. Углы узкого рта опущены, брови насуплены. Тонкие загорелые кисти рук, оттеняющие белизну голландских кружев, нервно вздрагивают. Перед Петром початая бутылка французского вина.
— Садись, преподобный, — хмуро предложил Петр, наливая в бокал золотистую жидкость. — Освежись, враз полегчает.
Зосима сел, взял бокал, посмотрел на свет и отставил:
— «Никто, пивши старое вино, не захочет тотчас молодого, ибо говорит: «старое лучше». Внимай! Сие сказано в Евангелии от Луки, глава пятая. А ты, неразумный, пьешь неперебродившую скверну».
Заметив, что его слова не произвели никакого впечатления на собеседника, Зосима осведомился:
— Пошто темен, аки туча грозовая?
— С батюшкой разговор имел невеселый. Упрям и зол, старый черт. Такого сейчас мне наговорил, что хоть из дому беги!
— Опять грешишь! В писании сказано: «Чти отца своего!» А ты хулишь родителя.
Петр досадливо отмахнулся:
— Мне сейчас не до заповедей. Душу злоба сжигает, а руки родитель связал.