Нельзя сказать, что мужики были шибко привержены к богу. В церковь ходили редко, отчего пришла она в упадок, особенно после того, как сняли с нее по приказу царя малинового звона колокол. Снимать его вместе с командой солдат приезжал еще перед войной барин, Василий Никитич. Сам на колокольню полез, даже лба не перекрестил. Поп Варсанофий кинулся на защиту святыни, а поручик Татищев ему в ответ:
— Греха в том нету, что колокол снимаем. Сам государь за вас посулил богу молиться. По указу сей колокол пойдет для выделки пушек. Войска наши с супостатами бьются и для блага России не токмо колоколов — животов своих не жалеют. А ну, отойди, жеребец долгогривый, а то ненароком колокол пришибет! Да старайся службу нести исправно, а то мужики жалуются, что брюхо отъел и совсем обленился.
После такого позора сбежал батюшка в соседний приход, и все несложные крестьянские дела, связанные с богом, справлял дьячок.
Много раз, собравшись на сходке, мужики жалостливо качали головами, смотря на вросшую в землю и покосившуюся церквушку. Жарко говорили, что, дескать, того-этого, надо бы, православные, починить храм, а то он совсем благолепия лишился, даже лики святых на иконах не разберешь. Поговорят так, посетуют — и разойдутся, а церквушка тем временем оседает и валится набок.
Мужику святых не занимать, каждый день в месяцеслове значится какой-нибудь святитель. Может, от такого обилия не очень-то чтили их мужики и иной раз отзывались обидно, величая мученицу Варвару Варюхой, а Акулине присвоили кличку Вздерни Хвосты. Только одного, уважали — Николу Угодника, чей почерневший от времени образ висел в каждой избе. Это был свой, мужицкий, грозный и в то же время доходчивый до крестьянской беды святой, покровитель всей домашности и особенно лошадей. Оттого и чтили его дважды в году: весной и в зимние стужи.
— У господа-то нас превеликое множество. У него и с барами делов хватает. А Никола-то наш под боком, хрестьянский.
Так и жили, рождались, росли в холоде и голоде мужики, надрывались над скудной землей, с плачем несли барщину, а когда умирали — успокаивались на погосте, и шумели над мужицкими могилами вековые дубы и березы.
Первое время Ерофей приглядывался к селу, заходил вечерами в стоявший на околице шинок, выпивал чарку водки, беседовал на завалинках с мужиками. А потом его сильные крестьянские руки начали тосковать по делу. Вспахав добрый клин господской земли, солдат, засеял его овсом и рожью, починил забор и ворота, сделал новое крыльцо у терема. Целые дни он бродил по подворью, латая оставшиеся без глаз постройки. Крепко поругавшись со старостой, забрал у него на господский двор коровенку и пару куриц. От прибывшей животины сразу оживился пустой двор, и, ловя последние дни лета, Ерофей успел наготовить на всю зиму сена. В погожие дни вместе с Андрейкой бродил по лесам, собирая грибы и поздние ягоды, и ключница Анфиса с ног сбилась, готовя в запас дары леса.
Не один раз прошумела осень дождями и ворохом опавшей листвы. Гремели морозы, прикрывалась стынущая земля снежным одеялом. Гуляли метели, до самых коньков погружая в сугробы приземистые деревенские избы. Время бежало, и вот уже весна сгоняла снег, взламывала лед на реке, зеленела молодой муравой.
В эти годы вырос Андрейка, окреп на свежем воздухе. С ватагой ребят баловал по чужим огородам, зорил птичьи гнезда, целыми днями пропадал на реке. Однажды, подбив камнем скворца, принес птицу Ерофею и, захлебываясь от радости, сказал:
— Во, как я его стукнул! Он только из скворешни вылез, не успел и крылья расправить, как я его камнем достал. С одного раза. Здорово!
Рассматривая раненую птицу, Ерофей мрачно покачал головой:
— Пошто птаху обидел? Турок она тебе аль швед какой? Куды теперь она без крыла? Ей крыло — все одно что человеку песня. Горька доля солдатская, а заведут, бывалоча, служивые у костра песню и про все забудут: и про походы тяжкие, и что завтра, может, половина костьми на поле ляжет… Ну зачем птицу загубил? Негоже сие, Андрейша!
То ли от суровых солдатских слов, то ли от вида умиравшего скворчика Андрейка зашмыгал покрасневшим носом, до слез вдруг стало жалко пичугу.
«Растет парень! — думал Ерофей. — Учить мальца надобно. Учить, беспременно учить!» Вечером начистил до блеска пуговицы мундира. С кряхтеньем выскоблил лицо обломком литовки, подкрутил усы и, сунув в карман штоф водки, отправился к дьячку.
— Здорово, святой отец! — перешагивая порог низкой избы, гаркнул он.
Дьячок, в старом, заплатанном подряснике, сидевший у стола, в испуге выронил ложку.
— А, чтоб тебя, нечистая сила! Тьфу! — он истово перекрестился и закончил: — Во имя отца и сына… Глас у тебя, как у Ильи-пророка!
— Солдатский, отче, солдатский! А я к тебе по делу…
Ерофей вытащил из кармана штоф, поставил на стол.
У дьячка заблестели глаза. Быстро вытерев рот рукавом грязного подрясника, служитель церкви с готовностью наклонился к Ерофею:
— Глаголь, сыне. В чем нуждишка приключилась? Может, помер кто, так мы с превеликим нашим удовольствием почитаем над упокойником!
— Не затем я! — досадливо отмахнулся Ерофей. — Давай-ка для начала выпьем…
Они выпили, с хрустом закусили луковицей. Утирая набежавшие слезы, снова выпили. Когда штоф опустел, Ерофей, тяжело навалившись на стол, приступил к делу:
— Нужда к тебе загнала. Кабы не она, разве я б к тебе, кутья, пожаловал? Один ты на всю деревню грамотой владеешь. Вот и требуется, чтоб ты нашего Андрейку писать, читать и всей остальной премудрости до тонкостей обучил.
— Это мы можем, — хихикнул дьячок и, поглаживая рыжую бороденку, искательно взглянул на солдата: — А сколь нам корысти за это, угодное богу, дело причитается?
— Корысти ты от меня не дождешься. У самого в кармане вошь на аркане. Разве что для порядка, значит, буду тебе в светлые христовы воскресенья по штофу пенного вина выставлять. Ну там перекусить что-нибудь.
— Поросеночка бы аль барашка… — мечтательно закатил глаза дьячок.
— Губа-то не дура! Поросенка захотел… Да знаешь ли ты, псалтырная душа, что на барском подворье, окромя коровы и пары курей, никакой живности не водится? Есть еще конь солдатский, так он поперек горла встанет — подавишься, вот те крест.
— Мы ж все понимаем, батюшка. Только уразумей, что учить вьюношу-несмышленыша — дело великой трудности. Она, наука, не всякому дается. Меня вот, к примеру, пока я азбуку одолел, сколь разов и батогом, и розгой бивали, и за волосья дергали, — дьячок всхлипнул. — Думаешь, дешево мне эта наука-то, будь она неладна, досталась? Тебя бы, дьявола гладкого, вот так-то поучить, ты бы после и на псалтырь глядеть не захотел… Ох, опять я с тобой, окаянным, согрешил. Прости мя, господи!
— Подумаешь, батоги! Меня еще и не так учили. Ты плетей пробовал — нет? Ну и помалкивай в кузовок. А Андрюшку учить будешь — и чтоб и помину про волосья или розги не было. Понял?
Ерофей повертел железным кулаком перед носом испуганного дьячка и уже миролюбиво закончил:
— А насчет добавки — черт с тобой! Принесу одного петуха. Только зубы не поломай, годов ему не мене твоего.
Для Андрейки началась мучительная и сладкая пора учения. Таинственные и непонятные знаки и закорючки складывались на страницах книги в слова, приобретали смысл и точно оживали.
— Глаголь-рцы-аз-чрево! — читал мальчуган по буквам и, подняв к Ерофею счастливое лицо, пояснял: — Сие значит: грач-птица. — И заливался счастливым смехом.
Азбуку и псалтырь он одолел скоро и, роясь однажды в старой, покрытой пылью укладке Василия Никитича, нашел несколько книг. Долго сидел, пытаясь разобраться, о чем идет речь. Часть букв походила на те, что были в азбуке. Но как ни старался Андрей понять слова, путного не получалось. В одной из книг много картинок, невиданные звери и птицы, чертежи и карты, люди в старинных одеждах и даже плывущий по бурным волнам корабль… Ерофей, повидавший в своих походах немало, рассказал, что на таких кораблях люди плавают в чужеземные страны. А где эти страны находятся, объяснить толком не мог.