— Так я же только начинаю, только учусь.
— А ты учись по-настоящему. Получше присматривайся к людям. А то у тебя все только положительные и отрицательные трактористы…
— А про что, по-твоему, писать?
— Мало ли про что. Да хотя бы про этого старика. — Яков на минуту задумался. — Впрочем, нет. Про старика, пожалуй, пока не стоит. Напишешь, а люди не поймут. Не то сейчас время. Да и сам ты еще не понимаешь. Об этом, пожалуй, лучше потом когда-нибудь написать. — Он выпил глоток вина, зачем-то прикрыл ладонью стакан и закончил с непонятной мне обидой: — До чего же еще трудно живут люди. Даже подумать страшно, до чего трудно…
ПОХОРОНЫ СЕЛЬКОРА
В небольшой степной деревушке, верстах в пятнадцати от Джанкоя, убили селькора Григория Найду. Я читал в газете «Красный Крым» несколько острых разоблачительных и вместе с тем каких-то очень обстоятельных, деловитых заметок, написанных Григорием Найдой. Отважный селькор представлялся мне взрослым бородатым мужчиной. Но он оказался совсем еще юным комсомольцем.
Джанкойский райком ВЛКСМ принял решение похоронить павшего на боевом посту товарища с революционными почестями.
Джанкойских комсомольцев собрали на просторном дворе военкомата, построили, выдали старые трехлинейные винтовки без штыков и по три холостых патрона для прощального салюта.
На прикладе моей винтовки была вырезана ножом фамилия ее бывшего владельца и дата: «1919 год».
— Поменяемся? — тотчас же предложил мне Яков.
— Еще чего! — огрызнулся я. Мне вдруг стала необыкновенно дорога эта винтовка. Будто неизвестный человек, вырезавший свою фамилию на прикладе, передал ее мне из рук в руки со словами: «Бери, юноша. Воюй за наше правое дело. Не отступай. Иди вперед». Воображение перенесло меня в тысяча девятьсот девятнадцатый год, в год великих сражений.
— Нет, — твердо повторил я. — Отстань. Раз уж мне посчастливилось…
Яков не очень любил выпрашивать что-нибудь. Эту черту характера я давно приметил в нем. Но тут он пристал как репей. Сначала клянчил, даже жалостные нотки послышались в его голосе, затем стал укорять меня в жадности, а под конец рассердился:
— Тоже мне друг… Ну погоди…
И я уступил, за что был вознагражден счастливой улыбкой друга. «Ребенок», — подумал я, ни чуточки не осуждая Чапичева, потому что и сам, в сущности, недалеко ушел от него.
Командовать нашим комсомольским отрядом было поручено заместителю райвоенкома, герою гражданской войны, латышу Петру Яновичу Каупиню. Он несколько раз обошел строй отряда, упрекая нас в расхлябанности и нестроевитости, в неумении выполнять ружейные приемы.
— Комсомольцы, а винтовки держите как палки. Стыдно!
И действительно, было стыдно. Хотя худощавый, уже немолодой Каупинь говорил совсем тихо, не повышая тона, каждому из нас от его замечаний хотелось провалиться сквозь землю.
Досталось от Каупиня не только нам, но и оркестрантам — дисциплинированным, подтянутым ребятам из военизированной железнодорожной охраны, которые хвастались своей военной подготовкой.
Наконец, после изматывающих душу замечаний, после многократных обескураживающих «Отставить» послышалось долгожданное «Шагом марш». Колыхнулось алое райкомовское знамя в голове колонны. Оркестранты дружно грянули походную.
…Гриша Найда лежал в красном гробу, в прохладной горнице отчего дома. Земляной пол хаты был устлан степными травами. Горько пахло мятой и чебрецом.
Лицо у погибшего селькора было обветренное, обожженное солнцем, лицо парубка, каких много в нашей степи. Гриша мог состоять со мной в одной ячейке, выступать вместе с товарищами в живой газете, работать вместе с нами у одного верстака или на одной лобогрейке. До сих пор все покойники, которых я видел, были старше меня. А этот был моим однолеткой. И от того, что он лежал неподвижно в гробу, мне стало страшно.
В горнице, где стоял гроб, я пробыл минут пять, не больше, но внимание мое было болезненно обострено, и в память врезалось множество деталей, которые запомнились на всю жизнь.
В открытое окно влетела жирная осенняя муха и закружилась над лицом покойника. Сидевшая у изголовья женщина, повязанная черным платком, не глядя, отогнала ее рукой. Извечный жест матери, сидящей у колыбели ребенка. Но сейчас мать сидела не у колыбели, а у гроба сына, и жест ее, обычно такой простой и естественный, отозвался в моем сердце острой болью…
У двери сидела на табурете младшая сестренка Гриши, девочка лет четырех, босоногая, в ситцевом длинном, до пят, платьице. В руках у нее был большой ломоть хлеба, густо намазанный бекмесом. Девочка болтала ногами, розовым язычком слизывала с хлеба сладкий арбузный сироп и беспрерывно вертела лохматой головенкой, с любопытством разглядывая незнакомых людей. Случайно наши взгляды встретились. Девочка улыбнулась мне. Это была хорошая, доброжелательная улыбка, ясные, добрые глаза. Но больше всего в них было не доброты, не ясности, а неведения. Безмятежного, ничем еще не поколебленного неведения. А я за эти минуты узнал столько нового о жизни и смерти, что с необыкновенной силой позавидовал безмятежности девочки.
Селькора Гришу Найду похоронили не на деревенском кладбище, а на майдане — небольшой площади у сельсовета, рядом с могилой зарубленного в гражданскую войну белоказаками председателя сельревкома Назара Фориненко.
Среди тех, кто стоял у могилы в час похорон, мне как-то особенно запомнился старый Найда, отец селькора. Когда произносились речи, когда оркестр играл «Интернационал» и мы по команде Каупиня, вскинув к небу винтовки, тремя залпами салютовали товарищу комсомольцу, старый Найда стоял, вытянув руки по швам. Меня поразило своей неподвижностью его скуластое, изрезанное глубокими морщинами, цвета дорожной пыли лицо. И глаза его тоже были неподвижными, незрячими, словно засыпанными пеплом. В них виделись лишь страшное горе, неизбывная боль, окаменевший крик души. «Значит, есть на свете такое горе, от которого человек может окаменеть», — подумал я.
После похорон наш отряд разместили на отдых и ночевку в местной школе. В двух больших классных комнатах стояли новенькие парты. Присланный из Симферополя следователь областной прокуратуры, юноша комсомольского возраста, сказал мне и Якову:
— Вот об этих партах Григорий Найда и писал в своей последней заметке.
Следователь открыл портфель, извлек из него уже довольно пухлое дело об убийстве селькора и показал нам листок, вырванный из ученической тетради. Как начинающий литератор, я в то время никогда не расставался с записной книжкой и с разрешения следователя переписал в нее последнюю заметку Григория Найды. «Новые парты» — так она была озаглавлена. Григорий Найда писал:
«Вчера в нашу деревенскую школу привезли новые парты. Школа существует уже больше двадцати лет, а парт здесь еще никогда не было. В классе стояли длинные столы, вдоль них скамьи для учеников. А сейчас на каждых двух учеников будет парта. Как в городских школах. Так что начинаем жить по-человечески во всех отношениях. Когда привезли новые парты, посмотреть на них собрались все наши деревенские от мала до велика. Ребятишки, те просто онемели от восторга, а взрослые похвалили работу столяров: и материал хороший, и покрашены хорошо, а крышки даже лаком покрыты. Один наш колхозник, Терентий Худолей, уселся за парту и пошутил: «Раз такое дело, запишусь снова в школяры. Одно удовольствие на таких партах учиться». И я тоже сел за парту. Правда, она для меня теперь мала. Все же у меня на душе стало хорошо. И будто ребенку, мне захотелось почему-то понюхать парту. Пахнет она чудесно: запах смолы, краски, лака, такой веселый запах, что мне захотелось смеяться от радости, от…»
— Дальше уже ничего нет, — сказал следователь. — Тут как раз его и убили. Выстрел в окно — и конец.
— Стреляли из обреза? — спросил Яков.
— Из охотничьего ружья. Есть такая пуля «жакан», для крупного зверя.