Общение с богатеями преисполняло его довольством, ибо именно в этом контрастном фоне он отныне нуждался. Так он довольно быстро стал предпочитать вспученному существованию капралов от большого бизнеса тихие, спокойные, неторопливые, неяркие и нечеткие формы бытия. Тем более что некогда, в пятнадцать лет, вместо того чтобы продолжать учебу, он пошел работать рассыльным на трикотажное предприятие своего отца. После службы в армии стал папиным секретарем. Потом получил в наследство… Нет, это еще одно неправомочное вознесение. Он видит себя скорее банковским служащим всего-навсего с загородным домиком, а в нем — Сюзанну и Мишу. По субботам и воскресеньям он отдыхает, и если стоит хорошая погода, вся семья обедает в саду. Летом иногда на пленэре удается даже поужинать. Такая пропасть счастья вызывает головокружение. Нет, опять не то. Нет. Он — сапожник Жак Сердоболь. Ему семьдесят лет. Уже пятьдесят лет, как он сидит в своей лавочке. Он всегда здесь сидел. Из Парижа он не выезжает. По воскресеньям работает до полудня, затем садится на скамейку и, ни о чем не думая, смотрит, как проплывает будущее. Он не женат. У него нет ни родственников, ни друзей. Он готовит себе сам. Ест мало. Не пьет. Не курит. Не занимается сексом. Он — сапожник.

Рассмотрение столь счастливых перспектив его ослепляло. Но, упорствуя в своих исканиях, он быстро обнаружил, что подобные самореализации не лишали его скрыто галлюцинирующей гордыни. Бесполезно быть сапожником-затворником, если по-прежнему помнишь, что был боксером, химиком, актером, а от резкой смены деятельности даже получаешь удовольствие. Стезя смирения нелегка: западни для легковеров, ловушки для простаков, крючки для разинь и даже просто собственное лукавство. Когда актер, игравший главную роль в пьесе Жана Жироньо, заболел, директор предложил Жаку его заменить. Жак отказался: он чувствовал себя не в силах вынести эту чересчур тяжелую маску. Но вечером в своей уродливой комнате, в который уж раз дегустируя свой подогретый рис, он не мог объяснить свой отказ скромностью, поскольку очень быстро и очень непредвзято счел себя достойным предложенной роли. Поэтому, когда один друг мадам Морсом, который был кем-то в кино, предложил ему поработать статистом на съемках готовящегося фильма, он согласился.

Больше всего во всем этом ему нравилась доброта Доминики по отношению к нему. Конечно, этот еженедельный ужин представлял собой самое большое унижение: что это было, если не продовольственная милостыня для бедняги, который не всегда мог поесть досыта? Доминика, несомненно, воспринимала это именно так, и именно так представлял себе это Жак, который с наслаждением сносил женскую жалость и упивался горьким молоком попрошайничанья[133], кстати, приятным на вкус. Теперь, когда Доминика регулярно приглашала его на ужин, он уже не мог говорить с ней так же просто, как в первый день; однако немного удивлялся тому, что она ничуть не удивлялась тому, что он совсем не удивлялся.

— До следующей среды, — сказала она.

Ему надо было идти: театр.

— Не знаю, смогу ли я в следующую среду.

— Постарайтесь смочь.

— Зачем?

Доминика посмотрела на него с удивлением:

— Я буду рада вас видеть.

— А вы не хотите в другой день и наедине?

Доминика посмотрела на него с изумлением.

— Я позвоню вам, — сказал Жак.

Он нажал на маленькую кнопку и быстро очутился на первом этаже. Это был очень красивый лифт, лифт в доме, где жила Морсом.

Жак выждал три недели перед тем, как объявиться. В одно из утр они отправились на прогулку в Лес. Съемки закончились, Жак уже не работал статистом.

— За это время у меня были милые занятия: слуга епископа, каторжник на галере, студент, бунтовщик, шпик, в результате я познакомился с монсеньором Мирбелем, Жаном Вальжаном, Энжольрасом и Жавером[134]. Я даже дублировал последнего во время преследования по катакомбам: видите, какая честь. Когда я говорю «я познакомился», то имею в виду, что видел их очень близко, потому что обычно они нас сторонятся. Монсеньор Мирбель особенно, он такой позер. Женщины более приветливы. Ну в общем, я хорошо развлекся.

— Вы уже устроились работать на другую картину? — спросила Доминика.

— Пока еще нет. Но мое имя записали. Похоже, я был неплох. Впрочем, то, что от меня требовалось, было совершенно нетрудным.

— Не скромничайте.

— Чистая и неприкрытая правда. Я знаю, чего я стою. Хотя, на самом деле, заявлять, что знаешь, чего стоишь, это опять хвастовство.

— Вам нравится ваша профессия?

— Какая профессия?

— Профессия актера.

— Но я ведь не актер! Я всего лишь статист. А статист — это не профессия. И даже если бы это было профессией, она бы не стала моей. Я не намерен заниматься этим всю свою жизнь.

— Чем же вы хотите заниматься?

— Ничем. Ничто очень выгодно. Ничто не вызывает ни малейшего повода к тщеславию. Но в моем возрасте возникают проблемы. Если я буду просить подаяние, меня арестуют. Значит, я должен найти оправдание, прикрытие. Актер — это слишком. Невозможно помешать себе хотеть казаться. Даже когда ты просто статист. Я ищу мелкую должность.

— Такую найти нетрудно, — сказала Доминика.

— Я пока еще всерьез этим не занимался, — признался Жак.

— Вот оно что! Вы для этого не предпринимаете никаких усилий.

— Вы меня подначиваете?

— О нет. Мне кажется, во всем этом нет такой уж необходимости.

— Понятно. Вы не воспринимаете меня всерьез.

— Да нет же, воспринимаю.

— Да нет же, не воспринимаете. Хотя в жизни я совершал и серьезные поступки. Я бросил жену. Это очень серьезно.

— Вы знаете, что с ней?

— Нет. Она, должно быть, живет с Бютаром, секретарем из мэрии.

— Она не пыталась вас разыскивать?

— Если даже и пыталась, то у нее это не получилось.

— Она знает ваших родителей?

— Нет. Она знает только, что они живут в Рюэйле. Может быть, она попыталась найти их адрес, написать им. Я уже давно с ними не виделся.

Он замолчал, оценивая окружающий пейзаж, еще довольно морозное начало марта с редкими птицами, виднеющимися меж веток и гуляющими там-сям в количестве небольшом. Чуть дальше по аллее Акаций сновали автомобили. Легкий сухой ветерок дул Жаку прямо в спину. На одежде Доминики меховые дорожки иногда укладывались, чтобы затем медленно вставать дыбом.

Пристально рассмотрев заигрывающую с ним природу, Жак повернулся к Доминике и ее беличьей шубке.

— Я спрашиваю себя, — сказал он, — способен ли я стать совершенно ничем. Я вовсе не уверен, что у меня это получится.

Доминика засмеялась (довольно глупо, показалось ему) и ласково взяла его под руку, что едва не вызвало у него желание отстраниться. Но он сдержался. Они снова побрели, совсем близко друг от друга.

— Я рада, что вы нашлись, — сказала Доминика. — Я постоянно задумывалась, что могло статься с Жаком Сердоболем, который рассказывал истории. И чего я только себе не представляла насчет вас. Чаще всего я склонялась к мысли, что вы царите[135], может быть, на острове далеком и безвестном.

— И ради лучшей доли я покинул вас, расставшись с кругом тесным, но сами видите, о сколь она бесплодна.

Он вздохнул:

— Я так хотел стать святым.

И продолжил:

— Я пощусь, отныне это мой обычный режим. Прошу вас: больше не приглашайте меня перекусывать вместе с вашими буржуа.

VIII

Он позволил вклиниться между ними нескольким месяцам, которые принесли с собой летние деньки. Пьесе Жана Жироньо пришел конец. Жара окатывала улицы. Жак звонит Доминике, но мадам отправилась путешествовать, мсье желает поговорить с мсье Морсомом? Нет, большое спасибо. Теперь рис готовится уже даже не на жире, мясной бульон остывает на цинковых стойках, которые распаренные официанты устало вытирают от пота. Вода фонтанов Валлас[136] смывает грязь человеческого уважения. Жак не чтит больше ничто, даже самого себя. Но пока еще не осмеливается просить милостыню, это было бы слишком заметно. Он старается себя выпотрошить, опустошить, иссушить. Он исторгает свое избыточное я, огурец, пересоленный горем. Он выкачивает из себя пинты доброй крови, всерьез[137]. Он истощает себя, открыв зев. Он истребляет в себе всех — ах! где теперь папы римские, исследователи, господари, академики, морские караси[138], разбойники[139]. Жак выметает, выметает, это надо выбрасывать немедленно: ведь при такой температуре даже в тени воспоминание о мертвых гниет быстро и очень скоро начинает отдавать падалью, даже если это мертвые только для тебя, мертвые для личного пользования, бесплотные и бессловесные, подчиненные привидения, прихлопнутые по жизненной необходимости и из-за последствий мечтательности[140]. Жак отрекается. Сдирает с себя шкуру.