Изменить стиль страницы

Да, да, людей добрых и милосердных много, очень много, больше, чем людей злых, и если доведется Андрею Страшный Суд писать, то…

И опять он одернул себя, вспомнил: а ведь казни-то в Москве все вершатся!..

Они вершились еще целую седмицу.

Набранные Тебризом палачи менялись. Иные уже за свои доблести вознаграждены великим князем кто серебром, а кто стал владельцем амбаров, харчевен, торговых лавок, пирожен.

Но один из них не захотел никакой награды и подался — прямо в красной рубахе! — на Афон…

Глава X. Время надежд и бодрости

Исторические события поворачиваются совсем не так, как их направляют участники, а по до сих пор не выясненным законам общественной динамики.

П. Флоренский
1

«Обаче всуе мятется всяк человек живый!» — все повторял юродивый. Как видно, пророчество это овладело всем несчастным существом его. Однако трудно ему было все же окончательно примириться с признанием суетности своей жизни, с тем, что земные блага — ничто по сравнению с благами небесными. Он словно бы вопрошал, словно бы сам ждал ответа от выходивших после литургии богомольцев: верно ли, что дающий милостыню нищему — дает взаймы Богу, что Бог возвратит этот долг на Страшном Суде, и верить ли, что Богом будут прощены все грехи, кроме жестокости и немилосердия, а за человеколюбие будет дана в награду вечная жизнь и вечное блаженство?

И Василий Дмитриевич знал, конечно же, что человек есть червь, поношение и презрение, что жизнь — суета сует и всяческая суета. Он и зодчим да изографам, которых позвал к себе для ряда о строительстве нового храма Благовещенья в восточном крыле великокняжеского дворца, напомнил о том, что жизнь человеческая скоропреходяща и подобна бурному морю, что человек — данник смерти, которая не дает отсрочек, а в жизни земной одно зло господствует.

Мастера слушали князя, потупившись, полагая, что говорит он с презрением о благах земных для того лишь, чтобы поменьше заплатить им за работу. Но Андрею хотелось думать, что Василий Дмитриевич желает найти оправдание совершенным казням и обрести душевный покой, потому столь велеречив с ними, простыми черноризцами. Похоже, так оно и было, потому что великий князь, прочитав псалом Давида, встал с престола, подошел к изографам, сказал со слабо скрываемым торжеством:

— Испугались моего гнева новгородцы. Бьют челом, мира просят, черный бор и все княжчины обещают платить по старине. Прислали вот в подарок десять тысяч рублей серебром.

— Дэсят тысяч! — восхитился то ли искренне, то ли наигранно Феофан. — А мэнэ упрекали, что за икону беру двадцат рубль.

— Двадцат тоже большие дэньги, — нечаянно передразнил великий князь Грека, но тот не обиделся, даже улыбнулся. И Василий Дмитриевич охотно осклабился, но от Рублева не ускользнуло, что через улыбку свою он зорко наблюдает — круглые синие глаза настороженны, приметчивы. — Двадцать рублей стоит целая деревня. — Говорит великий князь, а сам о чем-то другом, потайном, думает. Прошелся к престолу молча, вернулся и спросил внезапно, желая врасплох взять Феофана: — Зачем так стены расписал в новом храме?

«Заметил!» — одновременно с тревогой и радостью изумились художники. Они бы сейчас сами не могли ответить, кому первому пришла мысль сделать это: самому ли Феофану, руководившему росписями, или кому-то из его помощников — Андрею Рублеву или Даниилу Черному.

В новой церкви Рождества Богородицы было бы спокойно и радостно среди круглых столбов с мягкими арками, срезанными полукруглой фаской, но возникало чувство тревоги у каждого входящего оттого, что многолопастные завершения всех ниш имели кроваво-красную окантовку. В такую же красную раму заключили художники и седалище в большой нише западной стены — здесь были места для великокняжеской семьи в те обычные церковные службы, когда она не поднималась на хоры храма, куда вела в толще стен каменная лестница.

— Ровно бы кровь стекает… — как-то с сомнением полувопросительно произнес Василий Дмитриевич, а сам все так же настороженно и зорко вглядывался в лица изографов.

— Вэрно, — бесстрашно отвечал Феофан. — Много днэй тэкла в реках кров после Мамаева побоища…

— А-а, Мамаева… Да, верно, великая княгиня ведь в честь отца и победы славной заказала этот храм… Хорошо… — говорил с душевным облегчением Василий Дмитриевич, посматривая искоса на Андрея, и казалось ему, что в глазах изографа светится прощение и прежнее доверие. Но впечатление это оказалось обманчивым, в чем Василий Дмитриевич тут же и убедился: Андрей, чуть склонив по-журавлиному голову, смотрел словно бы сквозь великого князя, не видя его, без самого малого интереса, что было Василию и обидно, и непонятно.

Вошел митрополичий боярин Дмитрок, просил разрешения молвить слово. Великий князь сел на свое престольное, резное, с ажурным покрытием и золотой росписью, место, велел:

— Говори!

— Владыка просит тебя, государь, прошествовать к нему, зело важная новость у него есть.

Василий собрался было уже обронить привычное «Скажи, что скоро буду!», но, скользнув взглядом по отрешенному, равнодушному лицу Андрея, вдруг для себя самого неожиданно резко бросил:

— Скажи Киприану, что от его двора до моего престола ровно столько же шагов, сколько от моего дворца до архиерейского амвона.

Дмитрок поясно поклонился, Даниил Черный с неясной ухмылкой погладил прошитую серебряными нитями седины бороду, Феофан понимающе подкашлянул, а Андрей смотрел по-прежнему без всякого участия, даже и без любопытства.

Великий князь не сумел до конца выдержать взятой на себя роли самодержца, по примеру отца не считающегося с церковным владыкой. Когда явился Киприан и сказал, что по просьбе новогородского Иоанна ростовский архиепископ Федор приехал в Москву, бьет челом и вместе с целовальной грамотой привез великому князю тысячу рублей и митрополиту шестьсот для богоугодных дел, Василий Дмитриевич сошел с престола, сказал голосом словно бы приседающим:

— Вот и гоже, потому я и позвал тебя, видишь, каменные здатели у меня и изографы знатные… Надумал я храм Благовещения строить, хочу, чтобы похож он был на Рождественский, да только богаче, не об одну голову… А то что это за храмы — ни крестов золотых, ни куполов, ни звону… Этих вот искусников на фрески зову…

Почти уверен был он, что сейчас Андрей скажет, как говорил когда-то во Владимире в пасхальную ночь, как на берегу Москвы-реки во время крещения татар: «И на иконостас, а?» — и застенчиво улыбнется…

Но Андрей Рублев по-прежнему словно бы и не слышал ничего, словно бы он и не присутствовал в набережных сенях близ великокняжеского престола при очень важном ряде заказчиков — князя и митрополита — с мастерами.

2

Когда изографы и каменные здатели, обговорив ряд, ушли, Киприан спросил с большой печалью:

— Отчего же, княже, пренебрег ты моим приглашением, да еще предерзостно так?

Первым побуждением Василия было свою волю личности проявить, выказать независимость, свободу — отповедать зарвавшемуся византийцу, как делал это некогда отец, но вдруг почувствовал себя маленьким, слабым, побитым. Вымолвил после долгого и трудного молчания:

— Желаю я невидимо разрешиться от грехов самим Христом Спасителем при видимом изъявлении прощения от тебя, владыка.

— Исповедаться хочешь, сын мой? — Киприан знал, что великий князь исповедуется в посты перед духовником Герасимом, и сейчас не мог поверить столь неожиданно явившейся к нему удаче, продолжал с ликованием: — В непрерывной борьбе с грехом, которая продолжается всю земную жизнь человека, не обходится без временных поражений, отступлений и падений. Но милосердие Божие бесконечно, щедрости его бесчисленны.

Молча прошли в великокняжескую молельню.

Киприан был озабочен, как сделать великого князя своим постоянным покаяльником, боялся отпугнуть его первой исповедью и удерживал мысленно себя поучением епископа Ильи: «Достойно спрашивати с тихостью, ать онем легко поведывати».