Изменить стиль страницы
10

И как для Василия Дмитриевича, как и для Пысойки, и для Андрея Рублева посты были трудны и казались бесконечными, ночные молитвы тяжелы через мучительство сна и холода, хотелось ему лечь на каменный пол кельи и забыться, а молитвы днем вершились вне сердца, скоро, невнятно, рассеянно. Влекло на подсохшие деревенские выгоны, где детский смех стоял с утра до вечера, ребятишки малые гоняли кубарь, ловили, визжа, друг друга, а которые по возрасту и на ногах еще. не укрепились, сидели на краю выгона на разостланных кожушках, рассматривали строго собственные растопыренные пальцы, время от времени бессмысленно вперяясь глазами в бегающих старших. Полушалки девочек, алые, кубовые, зеленые, как цветы, взошедшие по коричневому полю.

Подолгу стоял Андрей, разглядывая детские лица, удивляясь чистоте их и святости, бесконечному доверию, с каким взирали они на Божий мир, не ведая уготованных им страданий; не такие ли и у Божьих угодников, ведь изречено премудро — будьте как дети…

Все это — землю с белыми детскими головками и их смехом, яркие краски одежд, дали обнаженных еще лесов, трепет ветра, летящего с юга, — покрывала воздушная, пронизанная голубизной полусфера неба, лазоревая синь, нежно разведенная белилами, с прозрачной прорисью едва заметных облаков.

Он стоял и жадно впитывал запахи натерянной коровьей шерсти и птичьего пуха из старых выброшенных гнезд, весенней земли, древесной живой коры, под которой забродили сладкие соки новых лиственных рождений, запахи навоза и прелой соломы, веявшие из деревни. После тишины келий и монастырского двора, после кротких великопостных чтений, с редкими свечами, невнятными вздохами усталых братьев, мир оглушал Андрея ревом полой воды в овраге, синичьим настойчивым посвистом, резким граем грачей, дальним коровьим мыком и лошадиным ржанием. У кого-то в деревне визжал поросенок, пели петухи; поскрипывали колеса телеги, едущей через нижнюю плотину, все было бодро, деятельно, готовно к чему-то радостному, что обязательно и скоро должно произойти. Но главное — в мире были его цвета, краски, оттенки, переходы неуловимой просини в солнечность, блеклой печали только что открывшейся из-под снега прошлогодней пашни в затопляющую, ослепительную зелень веселых рослых озимей. Краски буйствовали, хлестали зрение, мягко перетекали друг в друга, спорили и растворялись одна в другой и обе — еще в третьей, и все было в дивной звучащей гармонии, Господом предначертанной и им одушевленной. За кисть возьмешься — и тысячной доли того не передашь, что око обоймет, думалось Андрею. И сметь ли мечтать человеку повторить творение Божье и заключить его на доске? Вечен свет солнечный, но переливы его бессчетны, на что падет, тому свой тон дает, то есть в предмете существующий выявляет. Вечен мир до второго пришествия, но сколько переливов жизни в нем, смена сна и пробуждения — она и душе человеческой и самой земле свойственна: становление непрестанное с восхода до заката жизни. Не предерзостно ли надеяться, что живописцу позволено сие передать, чего ни разуметь, ни объять он не в силах? Василий Дмитриевич, как дите малое, все восхищается тем яблоком боровинкой, что изобразил Андрей в вьюжном феврале на стене повалуши, но это потому только, что хоть и великий князь он, а не знает, что красоте этой переливчатой, изменчивой невозможно и не надо подражать. Вон только что розовел осинник в лощине, что ланита детская на ветру, а луч солнечный переместился — и кора стволов зелена, как стручок молодой гороховый, где за этим живописцу с его кистью угнаться, когда глаз не успевает схватить, не токмо рука! Быстрее взора человеческого видимость мира, во мгновение единое переменяются его прелести. И что же есть вечного в нем, спросить? Единый и вездесущий дух, являющий себя сердцам, могущим воспринимать. Истинно сказано: имеющий уши да слышит. Благодать Господня глаголет нам через красоту мира видимого. Загадки премудрые глаголет дух из глубины веков прошлых и неведомых свершений будущего «Так дух явленный писать на святых досках?» — спросил он себя и почувствовал, как сердце голубем кротко-радостным ворохнулось в груди под черной ряской: да, да, так мыслишь! Но как невидимое сопричаствовать видимому? В каких символах достойно выразить его? Разум мал, и чувства затемнены. В груди смятение веселья весеннего покрыло и утишило адов огонь зимних размышлений и страхов. Неужели так тяжко суждено было переболеть душе и токмо этим очиститься? Даже на исповеди скрывал страдания и сомнения свои, грешный, и к причастию подходил с сокрушенным сердцем.

Он стоял и корил себя за неравновесность, не-согласность мыслей, за мирское беспокойство, достигавшее его за толстыми монастырскими стенами Вервием подпоясанная легкая ряса грела плохо, Андрей засунул зябнущие руки в рукава, неожиданно наподдал ногой накатившийся на него кубарь и сам побежал за ним вместе с детьми, захлебывающимися от смеха. «Ах, грех, грех! Великий пост на дворе, какие игрища!» — корил он себя, а сам смеялся и бежал с детьми за кубарем вниз к луговине над овражьем, откуда несся сладостный шум вешней воды. Один из мальчиков упал и, беспомощно растянувшись, проехался по весенней густой грязи Встал черный, как эфиоп, однако весел по-прежнему И другие ребята веселы, тычут в него пальцами, хохочут.

— Все одно чернее монаха не станешь!

Уж над Андреем потешались пострелята, но ему оттого было лишь радостнее на душе: «От мудрецов скрою, а детям открою», — вспомнил он, глядя на закрасневшие ребячьи лица, их улыбки, чувствуя горячие ручонки, хватающие его:

— Покружи!

— Устрой карусель!

Он взял на каждую руку по двое. Они висли, цеплялись, иные срывались, иные держались крепко, пока кружил он их, оторвав от земли.

Великий князь Василий Дмитриевич наблюдал эту картину сверху, с седла своего белого коня. Видел черную рясу и цветные детские рубашонки, мелькавшие по лугу, сверкающие голые грязные пятки, разинутые в восторге рты… Только-то и отметил: «Ну и здоров ты, брат Андрей! И пост не изнурил тебя!» А еще подумал, что ведь не отрок и не юноша уж Рублев, четвертый десяток разменял.

11

Узнав, что Андрей наконец-то начал икону и остановился на найденном им знамении будущего образа Николы, великий князь не утерпел и снова завернул в монастырь. И опять не застал изографа, но одного лишь Пыску, который сказал прерывающимся голосом и даже вспотев от волнения:

— К брату Андрею великие старцы пришли!

— По какому такому делу?

— Видишь ли, отче Никон из Троицкой обители возжелал в память преподобного Сергия иметь храмовую икону, поелику един Бог, во святой Троице поклоняемый, есть вечен, то есть не имеет ни начала, ни конца своего бытия, но всегда был, есть и будет.

— Видел я, в церкви во имя Троицы, которую сам Сергий срубил, есть такая икона.

— Никон другую хочет, для нового, каменного храма взамен старого деревянного.

— А Андрей что же, согласился? Он ведь мой заказ еще не исполнил! — в голосе великого князя Пысой расслышал угрожающие нотки, но не сробел, объяснил прямодушно.

— Испортил я все брату Андрею. Доверил он мне, а я испортил, неук я, только камешки растирать горазд, ну и еще левкасить, а я кистью шлепать возомнился. После покаянной молитвы я испорченную цку отмачивал в воде и стирал краску настоянном на уксусе хвощом, стер… Теперь все сызнова надо брату Андрею начинать. Вон смотри, стоит-ждет отлевкашенная цка для твоей иконы.

— Как же так? Ведь Андрей и знамения образа Николая-угодника сделал, а ты говоришь — сызнова?

— Не-е, брат Андрей не прорисовывает и не процарапывает грунт, как другие, не наносит на левкас рисунка, чтобы потом его краской покрывать, а сразу пишет! Так никто больше не умудрен. Потому и Никон вот благословил его на «Троицу». Эта икона, как и твой Никола, на полусаженной доске будет.

Василием Дмитриевичем овладело смутное беспокойство: а вдруг да передумал Андрей, не станет его заказа исполнять?

— Но как же Никон мог благословить? Он что же, нарушил обет молчания, который дал три года назад в знак скорби по почившему Сергию?