Хорошо; в 1804 году отеческое попечение обрело черты солидности. Есть цензурные комитеты, главное управление цензуры, устав. Дел по горло: устав время от времени нужно переписывать, комитеты — реорганизовывать. Литераторы полны надежд и еще помнят, что, “когда место, подверженное сомнению, имеет двоякий смысл, в таком случае лучше истолковать оное выгоднейшим для сочинителя образом, нежели его преследовать”.
В этой системе была бы если не справедливость, то хоть стройность, не будь таких вещей, как ведомственные интересы и личные трусость, глупость, злая воля. (И если бы Свод законов был настольной книгой не только цензора.) Честь мундира, привычка использовать власть в личных интересах и способность любого урода печься о благе общества, соединившись, сделали цензуру в XIX веке смешной, а в XX, когда был воскрешен обычай уничтожать не столько книги, сколько авторов, — страшной.
Ведомственные интересы — что ж, это еще не горе. Министерств много, и никому не улыбается хоть в чем-то подчиняться Министерству просвещения. Каждое придумывает собственные правила и заводит свой комитет. Одних только официальных видов цензуры — от духовной до цензуры сочинений о Царстве Польском и Великом Княжестве Финляндском — Никитенко насчитал двенадцать, а плюсуя к ним мнение и подвиги каждого ретивого генерала, можно навсегда возненавидеть арифметику. Цензурный устав 1826-го прямо требует согласия соответствующего министерства на публикацию любых профильных материалов. (Все это перешло по наследству советской цензуре: скажем, без разрешения Министерства здравоохранения нельзя было публиковать “данные о численности больных туберкулезом, брюшным тифом, паратифами, лепрой, кожными, грибковыми, венерическими, психическими заболеваниями и алкоголизмом”. А разве Министерство здравоохранения себе враг? Или у Министерства здравоохранения нет самолюбия? Какой-нибудь пакостник тиснет по случаю холеры безответственные стишки, а министерство страдай: “Автор этих стихов, по-видимому, имел зловредные стремления, постаравшись сообща с простонародьем представить врачебный факультет в несимпатичном виде”.) Да, но это не горе — вернее, это горе для адептов честной статистики и той части интеллигенции, которая профессионально имеет идеалы. И если цензор имярек немножко того — тоже не беда: бережно относясь к собственной нервной системе, любого негодяя можно пережить. Чего ни один Мафусаил не переживет, так это преемственного отеческого попечения подлецов о дураках. Уж сразу и подлецы! Во-первых, они из лучших побуждений, а во-вторых, кто-то все равно должен. Это почему? Почему-почему, про панургово стадо помните? Ну прекрасно; ваш дивный пируэт приводит нас к тому, с чего мы начали: человек, общество, государство, балет в трех соснах. Знаете, еще немного — и мы обременим себя проповедью анархии, а пока учтите, что за панургово стадо всерьез никто никогда не заступался (за него заступишься, а оно на тебя наступит), и даже Радищев в расчет брал не его, а так называемое общество, то есть людей по меньшей мере грамотных и труждающихся не посредством землепашества:
“Цензура сделана нянькою рассудка, остроумия, воображения, всего великого и изящного. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, ходят на помочах, от чего нередко бывают кривые ноги”.
Чуть погодя государство в лице своего верного сына отвечает, что это ерунда, выпендриваться нужно меньше: “Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному”, — дескать, с кривых ног воду не пить, а процент грамотности не бывает слишком низким. А какой тогда был процент грамотности? А вы думаете, тогда кто-то заботился собирать такие сведения? Перепись 1897 года дает 21 %, если Брокгауз не врет, но вообще история статистики — отдельная лебединая песня, мы сейчас не в голосе. А теперь грамотность всеобщая. В самом деле? вы что-то путаете или шутите невинно.
Радищев думает о людях слишком хорошо, Бенкендорф — слишком цинично, но знаете, что произошло бы с ними в современную эпоху? Что бы произошло? Повесились бы оба от огорчения, вот что. Это почему? Потому что нельзя безнаказанно думать на тему “как лучше для общества” — особенно общества, в котором стали носиться зловещие слухи о необходимости знания грамоте. Озаботившись мыслью “как лучше для меня”, Пушкин написал “Из Пиндемонти” — и тему, мы полагаем, закрыл… зато и жил бы сейчас как царь, поехал наконец сличать парижские бордели с нашими. А для общества не лучше никак — или, наоборот, по присловью “Нашему уроду все в угоду”.
Какая обществу беда или польза от того, что некто в умеренных границах предается фрондерству и кощунству? Наполняет свои ямбы метафизическими кляузами? Никакой. С другой стороны, дадут всем балагурам по шеям — обществу и от этого будет ни жарко ни холодно.
Как вы полагаете, какая обратно пропорциональная связь между цензурными строгостями и всеобщей грамотностью? Чем выше процент грамотных, тем меньше люди читают и размышляют над прочитанным, это же элементарно. Вы приезжаете в чужой город и за пять дней обегаете все музеи — а в своем родном? Так и грамотный человек — который не с луны упал в XXI век, а посещал среднее учебное заведение, — к какому Гоголю он притронется по получении аттестата? Цензурировать книги в таких условиях все равно что надевать строгач на болонку, а телевизора лично нам не жалко, пусть он будет искупительной жертвой. Ничего себе! И почему вы все время сворачиваете на художественную литературу, последнюю спицу в нашем сегодняшнем колесе? А свобода слова? Свобода слова! Ну в каком месте ущемляют ваши слова — и кто вообще интересуется тем, что вы говорите?
А что бы, к примеру, было, прими они все-таки в 1804-м карательный датский устав?
Ничего бы не было. Чаадаева признали бы невменяемым в судебном порядке, паре нигилистов отрубили головы — причем публика была бы на стороне правительства, — Герцена или Чернышевского и по имени никто бы не знал — никакого, короче, литературоцентризма, а литературные деятели обрели бы себя согласно указаниям Ф. В. Булгарина:
“…вовсе бесполезно раздражать этих людей, когда нет ничего легче, как привязать их ласковым обхождением и снятием запрещения писать о безделицах, например о театре и т. п. ‹…› С этим классом гораздо легче сладить в России, нежели многие думают”. Откуда бы взялись желающие приносить жертвы на алтарь неведомого бога? Вы сами сказали, что желающие есть всегда: Этьен Доле, то-сё. Ну, одного на сто лет Этьена Доле способна вытерпеть любая, самая гнилая власть — если вы, конечно, не полагаете, что это Солженицын подобно Самсону обвалил храм советской империи… не моргайте, мы уже всё поняли. Предупреждаем ваше желание. История цензуры.
Хотя нет, погодите. Нужно все же с § 15 разобраться как следует.
§ 15 — это список столбов, на которых стоит любое общество: естественная религия, законная власть, чистая нравственность, честь и достоинство граждан. Изменилось что-нибудь? Ничего; разве что понятие религии скорректировано: Бога вообще бранить можно, а чужого — нельзя, это будет возбуждение религиозной розни. (В списке также присутствуют незримой строкой ведомственные интересы и злая воля, но о них давайте договоримся больше не говорить, оставив в скобках в качестве природного явления.) Это, так сказать, устои, которые нельзя расшатывать. (Что же это за устои, удивлялся Флобер, выдерни две-три гнилые подпорки — и все рухнет.) В текущий момент особенно нельзя расшатывать устой № 3, чистую нравственность. Это выяснилось как-то внезапно, когда от нравственности остались рожки да ножки. И вот: быть атеистом или анархистом сейчас тоже не слишком модно, но порнография, насилие на экране и площадные слова в неизвестных науке книжках, того и гляди, выступят в одной весовой категории с военной тайной. Военную тайну как ведомственный интерес по обету не трогаем, а за порнографию отчаянно хочется вступиться.
Всем известно, что в США запрещены к ввозу бомбы, наркотики и непристойные книжки. Порнография — это шикарно. Наркотики и бомбы тоже, конечно, шикарно, но устои, по ведомству которых они проходят, подпираются статьями УК; связываться с ними хлопотно, во всяком случае, хлопотнее, чем с Петронием. (Кстати, вы замечали: когда с веками книга переходит в разряд классических, она вроде бы перестает оскорблять нравственность. Кроме того, существовала — не властью, добавим, придуманная — система ограниченного допуска, щадящий режим для общеизвестных категорий слабоумных и податливых: детей, женщин и плебеев. Скажем, одолевшим латынь и греческий джентльменам не возбранялось читать Аристофана и “Сатирикон”, но никому не приходило в голову снабдить английским переводом тех же текстов дочерей джентльменов — или учить греческому в приходской школе. Французским женщинам в девичестве предписывался Ламартин, после замужества они допускались до Мюссе. Дети в школе до сих пор лакомятся облагороженным Шекспиром.) Послушайте, но разве лучше, когда порнография отпускается без ограничений и — каким бы странным вам это ни показалось — Петронием не исчерпывается? Ну и что, на порнографию лепят предупредительную наклейку; чем покупка порнофильма принципиально отличается от покупки вибратора? Тем, что вибратор вам не показывают все время по телевизору. У вас “телевизор” — синоним фаворского света? Слушайте радио. А по радио — группа “Ленинград”. Даже по тому радио, которое на кухне? То, которое на кухне, слушать невозможно. Тогда книжки читайте. Книжки, вот эти? Про мат будем отдельной строкой, или помилосердствуете?