Угомонились они только к вечеру, «бентли» укатил; на столе — остатки истинно русского пиршества, даже селедочка полуобглоданная; Иван молчал так, что Бузгалину казалось: где-то рядом смачно и громко мурлычет сытый нагулявшийся кот. Будто оправдываясь, Кустов виновато произнес: «Она меня когда-то здорово выручила…» Во взятой с подоконника телефонной книге некоторые листы замусолены грязными руками, Бузгалин еще раньше эту книгу просмотрел, не мог не отметить тех, кому названивал Кустов, ногтем проводивший по некоторым фамилиям, — очень, очень неосторожно вел себя майор, а ведь (так Бузгалину казалось) он, попав в страну, где претерпел столько бед, станет вдвойне осмотрительным. Наверное, не только беды нависали над ним, радости тоже встречались, да еще какие, родную русскую душу встретил на австралийской чужбине, утомлен сейчас этой душой, пышнозадастой и грудастой, а душа самого распахивается Мартину, который уже вверг брата Родольфо в былые страхи и…

…и когда мягко, расчетливо дверь приоткрылась, согнутый в три погибели — от выпавших на него бедствий — брат Родольфо приподнял голову и услышал тихий голос возлюбленного наставника, что было свободой. Голод, терзавший пленника все эти недели заточения, пробудился в нем с новой силой и тут же заглох, потому что брат Мартин приложил палец к устам, призывая к молчанию и повиновению. Схваченные по доносу богомольцев и брошенные в темницы замка, над которым развевался стяг герцога Анжуйского, они тщетно взывали к благоразумию местных властей, которые знать не желали их отца настоятеля и в богопротивном невежестве отказывались читать их верительные грамоты. Сейчас хозяева замка пиршествовали в главной зале, усеянной цветами и освещаемой факелами; мало кто держался на ногах, еще меньше было тех, кто мог бы присматривать за стражей, натаскавшей с барского стола сосудов с вином, и лишь собаки сохраняли трезвость, хотя скользкие от сытости лапы их сами собой расползались по каменным плитам пола. Время от времени кто-либо за столом бросал им недообгрызенное бедро лани или полтушки жареного зайца, — швырял не глядя за спину, и псы лениво поднимались и обнюхивали угощение, от запаха которого желудок брата Родольфо начинало скрючивать в колючий комок, вызывая приступ ненависти к богачам и угнетателям, и все понимавший брат Мартин сжимал его руку, взывая к разуму…

Гобелены на стенах. Стол дубовый. Скатерть узорная. Фрески — без перспективы. На полу розы и лилии.

Рассмотрев сверху залу, спустившись по крутым лестницам на два этажа ниже, монахи проникли в комнату, где вповалку лежала пьяная охрана, и, присмотревшись к разбросанным одеждам, стали выбирать нужное: в монастыре, что воспитал их, они с равным усердием изучали и слово Божие, и науку врагов, потому так искусно брат Мартин облачался в доспехи, предварительно натянув на свое тело гобиссон, защищавший рыцаря от ран, даже если панцирь и будет проколот, наложив наплечники и набедренники… Подобрав шлем по размеру, он шепнул, что брату Родольфо вовсе не следует подражать ему, потому что гораздо естественнее будет, если тот оденется под оруженосца, и брат Родольфо повиновался, ограничился кафтаном, стальным нагрудником и шишаком. Вышли во двор, неся с собой копье, два щита, меч, палицу, для лошадей — чепраки, кожу, бляхи, наглавники, и лошади повезли на себе служителей ордена, которых не могла не пропустить охрана замка, потому что брат Мартин, умея по-всяческому говорить, приказал от имени графа Анжуйского опустить мост; ров остался позади, и ночь тоже: разгорался восход величайшего дня в истории освобождения всех трудящихся, близился час битвы Высшей Справедливости с Темными Силами Мирового Зла, и чтоб заодно уж узнать неприятельское войско, монахи двинулись не напрямик, а стали кружным путем пробираться к своим.

Скот, выгнанный из городских стен, мычал. Кудахтали куры. Крестьянин, которому до смерти надоели войны, отважился на песню, переиначивая «Deus le volt» в издевательскую частушку. Чистое высокое небо. Хрюкали свиньи.

Сотня мощных латных коняг несла на себе рыцарей-норманнов, чем-то обозленных; монахов спихнули бы с дороги, не догадайся брат Мартин свернуть в рощу, где они были пойманы по навету злодеев месяц назад, а может быть, и больше; сколько же точно — они не помнили и помнить не хотели, потому что были бессмертными, как и орден, воспитавший их; они спешились и припали к родничку, утоляя жажду, а затем, прислушиваясь к гулу издалека, отказались от костра и зайца, который так и напрашивался на вертел. Водрузившись на лошадей, они переправились на пологий берег реки, с каждым новым шагом все более и более ощущая запах родного войска, но в смутном беспокойстве чуя и нечто звериное поблизости, встревожившее брата Мартина настолько, что он хотел было повернуть обратно, да было уже поздно: в гряде кустарников показались одетые в медвежьи шкуры люди-берсекры, перевоплотившиеся в медведей воины из далекой Германии; неимоверная злоба и бешенство берсекров докатились до аббатства, прирученного орденом, и вызывали споры, кончившиеся тем, что монахов решено было обучить медвежьему рыку. Его умело издал брат Мартин, подняв забрало, и берсекры, сидевшие в кустах на корточках, пропустили их; сверкнули на солнце железные ошейники у впереди затаившихся, еще не убивших ни одного врага, но готовых умертвить любого, своего даже, лишь бы кровью смыть позор бесчестья, коим были железные кольца. И еще раз издал звериный крик брат Мартин, но уже по-волчьи, потому что в перелеске таились люди-волки из Франции, пополнение, вызванное князьями, и оборотни в медвежьих и волчьих шкурах, заняв плацдарм на берегу, намерены были обеспечивать переправу…

Ржанье лошадей, которые делились, как и люди, на угнетателей и угнетенных, и опасались переходить реку на сторону врагов… Злобные взгляды оборотней, одинаково ненавидевших людей и лошадей… Влажность речного берега, напомнившая — запахом — родной брату Мартину Дунай, а брату Родольфо — Сену…

Три любезных сердцу монахов крестьянина расселись на лужайке почти на виду неприятеля и лакомились уворованным каплуном, как-то неопределенно показав, где начальство, но согласившись угостить брата Родольфо куском хорошо прожаренной дичи. Брат Мартин сокрушенно смотрел на жующих: не одна битва уже была им испытана, и он знал, как тягостна духу борьбы сытость. Повинуясь его взгляду, брат Родольфо утер масленый рот рукавом и забрался на неохотно принявшую его лошадь. Они уже достигли своих рубежей, и брат Мартин благоразумно снял с головы своей господский шлем. Утренний туман белесой кашей наполнял долину, скрывая людей, которые слаженно пели походную песню:

Божья помощь нам нужна сокрушить врагов дотла.

Божья сила — наша сила к небесам нас возносила!

Показался из тумана и первый отряд, во главе его вышагивал гусь, а люди шли босыми и счастливыми, и хоть не по-христиански было пускать впереди себя гуся, в полном согласии с заветами отцов церкви крестьяне рвались в бой, чтобы умереть, потому что гибель за правое дело обеспечивала рай. С тем же радостным остервенением вышагивал и второй отряд со свиньей впереди, дружественно взмахивая короткими дубинами и пиками. Странствующие рыцари-монахи поскакали дальше, к знамени на высоком древке у шатра. Брат Родольфо невольно придержал лошадь, потому что приближаться к шатру посчитал рискованным: под знаменем, величественно опершись на мечи, стояла группа господ, и брат Мартин, много чего повидавший на своем более длинном, чем бессмертие, веку, успокоил сотоварища: здесь, рассмеялся он, взятые в плен рыцари, с их помощью и советами тысячи бедняков осилят богатеев… Протрубил сигнал — и будто стая орлов взлетела к небу, заслоняя солнце; богатенькие в латах как-то сникли, а шедшие с козами, свиньями и гусями батальоны расступились, пропуская мимо себя главную ударную силу трудящихся — сводный отряд прокаженных и сифилитиков. Эти Богом обиженные люди все были в масках, тем самым всех призывая к маскам, к единообразию лиц, потому что все Богом данное — для всех, общее и одинаковое. Разве это высокое и никогда не исчезающее небо — только для избранных? Разве землей выращенные плоды не всякой утробе полезны? И кто из живущих откажется от жареного поросенка? А развали бабу на травушке, закрой подолом лицо ее, — да у каждой под юбкой одно и то же! И все мы, из милости высшей сотворенные, в каких-то мелочах друг от друга отличаемся, и маски — только знак нашей общей схожести, и горе тем, кто думает иначе, пусть кара небесная обрушится на богатеньких, которые присвоили себе право брать все лучшее, отдавая нам, как собакам, худшее…