Изменить стиль страницы
* * *
Как быть должно – пусть будет так,
Уж если я на жизнь решилась…
Друзья ли, молодости сила
Внушили мне? Но этот шаг
Я всё же предпочла – тому,
Чтоб следом за тобою – тенью…
Но я туда проникну пеньем,
В пласты земли – в покоя тьму…
Не зарекаюсь. Может быть,
Не скоро – но вполне возможно:
Влюбляться буду…
Но любить –
Всей мукой, всей тоской, всей кожей?…

– Так… понятно. А ещё что-нибудь?

* * *
Безлунная и беззвёздная ночь.
За парапетом набережной
земля обрывается –
безликая тьма…
И в ней
ворочается и вздыхает
что-то невидимое – но огромное,
шипит,
бормочет,
влажно и тепло дышит в лицо…
Я знаю – это вечный Хаос,
который когда-то породил нас
и все наши страдания –
и безжалостную надежду
на слишком скорое избавление…

– А повеселее у вас ничего нет?

* * *
Предчувствия
никогда не обманывали меня.
И теперь они –
как неумолимые билетёры
в дверях Волшебного Театра –
которые упрямо твердят мне:
«Сезон окончен.
Больше ничего не покажут…»

Евгений Аронович смотрит на меня неприязненно и говорит строго, даже жёстко:

– Вы слишком молоды, чтобы писать такие трагические стихи!

– Когда-нибудь и я постарею, возраст – дело наживное… Но вряд ли я когда-нибудь буду писать оптимистические стихи. Для этого нет повода.

– А почему нет рифм?

– А рифмы здесь не нужны. Мне сейчас вообще не до рифм… И потом, я пишу так, как выливается из души, я всегда так писала. Когда приходит стихотворение, я не думаю в этот момент, в рифму оно или не в рифму – просто записываю его, и всё.

– Творчество должно быть управляемым процессом. Почему столько стихов на одну тему? Вы перепеваете саму себя.

Перепеваю саму себя?… Не себя перепеваю, а свою тоску. Просто она никак не выльется вся из души…

* * *

Через несколько дней.

Опять прихожу в цирк на Воробьёвых горах. Старенький дежурный уже узнаёт меня. Опять жду… Страшно волнуюсь. Господи, как я волнуюсь! Почти так же, как когда ждала у служебного входа Моего Клоуна…

Брожу по громадному, холодному вестибюлю… стою у огромного, настуженного окна, у стеклянной, ледяной стены… Всё такое огромное и холодное. Весь мир такой огромный и холодный. Как громадный кусок льда. Как будто наша Земля уже давно остыла и превратилась в кусок льда… А за ледяной стеной – осень, дождь… и жёлтые листья распластаны на мокром, чёрном асфальте – как маленькие распятья, растоптанные сотнями ног…

…Низкое, мрачное небо, обкусанное тёмными, тяжёлыми крышами…

…Ядвига выходит из-за кулис, высокая, стремительная… такая вся светлая, синеглазая… Короткие светлые волосы слегка растрёпаны… быть может, она только что репетировала… Я готова к каким угодно словам, к какой угодно реакции… я так переволновалась, пока ждала её, что сделалась совершенно бесчувственной. Как будто мёртвой. Она стремительно подходит ко мне и порывисто, горячо обнимает:

– Спасибо! Спасибо вам! Вы написали то, что я сама хотела бы написать, только я не умею… Я плакала, когда читала… очень плакала. А потом мне стало легче… Они – мои?

(И он меня так же спрашивал всегда!)

– Я не должна возвращать их вам? – спрашивает она. – Я не хотела бы с ними расставаться.

(И он говорил так всегда! Он тоже никогда не хотел расставаться с моими стихами!)

– Они – ваши, – говорю я. И чувствую, как тепло разливается по моему телу, тепло заливает сердце, и я опять становлюсь живой…

Она обнимает меня: «Спасибо!». Нет, она не увидела во мне соперницу. Она не почувствовала ревности. Она увидела и почувствовала во мне сестру.

…Так потом и будет, в течение многих лет. Когда жизнь будет устраивать нам встречи, мы будем встречаться, как сёстры. Так что старенький дежурный у входа был прав, когда спросил меня: «Вы – родственницы?»

Ядвига немного старше меня. Мне двадцать два, ей – двадцать четыре. И нам обеим кажется, что самое главное и самое лучшее в нашей жизни – уже позади…

…А в тот, второй мой приход, она позвала меня за кулисы. И на спектакль. И наконец-то я увидела её в полёте – девчонку, которая умеет летать…

Их номер назывался «Галактика». И она была в этом номере главной звездой.

Несколько мужчин и одна девушка. Они летали в воздухе, попирая силу тяжести и силу земного притяжения… Они не просто летали, они делали в воздухе невообразимые кульбиты… И каждый раз приходили чётко в руки «ловитора» – партнёра, который висел на трапеции вниз головой и ловил своих летучих товарищей. «Ловиторов» было два. Они отправляли в полёт – и они принимали. Чёткость и выверенность движений тех и других была просто филигранной. И при этом – удивительная свобода и непринуждённость!

А в конце номера в зале погас свет, и все летуны с трапеций попрыгали в сетку, натянутую над манежем. Но – нет, не все! Ядвига в этот момент поднялась под самый купол – и светилась там, фосфорицируя, светилась, как настоящая звезда! И вдруг… – она сорвалась оттуда и – полетела вниз! С двадцати метровой высоты… во тьме… вниз… как августовская падучая звезда!… И многотысячный амфитеатр ахнул и замер… и перестал дышать… И вот она уже сверкает и плещется в невидимой сетке… И тут – полный свет! Гром аплодисментов, крики восторга!

И она, улыбаясь, помахала мне… да, именно мне.

– Приходите ещё, – сказала она на прощанье.

– Я приду с другом. С художником Каптеревым. Он тоже любит цирк.

– Я буду рада, – улыбнулась она своей милой, тёплой улыбкой. У неё удивительно милая улыбка – открытая и немного застенчивая.

* * *

Наконец, вернулся из командировки Гавр.

Гавр забрал из переплётной мастерской мои стихи. Он радовался больше, чем я. У меня было только изумление. Изумление – и благодарность: ему, моему издателю.

– Не забывай, когда станешь знаменитой, что я был твоим первым редактором, – сказал он, смеясь.

…В Крыму, я получала от него письма. Каждое утро бегала к скрипучей калитке и залитому дождями почтовому ящику. С ума сходила – нет, не о нём; стихи писала – не ему, другому – тому, кто уже не мог их прочесть; но жить не могла без этих писем. Это было – донорство. Я понимала это. И я, всегда такая гордая и независимая, принимала это. Потому что мне нужны были силы, чтобы писать, чтобы успеть рассказать – о другом… Я знала, что мне не прожить без этих писем. И он знал, мой донор.