Изменить стиль страницы

А потом выйти на старую деревянную веранду, где блестит на полу под первым снежком новая жестяная заплата, она такая длинная, эта заплата, что на ней можно прокатиться, как по ледяной дорожке…

И деревянная лестница поскрипывает, точно здоровается со мной, и хочет о чём-то рассказать. У каждой ступеньки – свой голос, своя интонация.

А по двору носится, радуясь снежку, чёрная лохматая собачонка Жанка, я не знаю, сколько ей лет, она всегда жила в этом дворе, ещё до моего рождения…

Как волшебно, что есть на свете Дом Моего Детства. Куда можно хотя бы изредка вернуться и пожить здесь хотя бы недолго. С бабушкой.

* * *

Когда мы живём с бабушкой вдвоём, – это совсем, совсем другая жизнь, чем когда мы живём всей семьёй. Когда мы живём вдвоём, бабушка никогда не ругается. Когда мы вдвоём – между нами такая огромная нежность, огромная, как облако, и это нежное тёплое облако как будто накрывает нас – и мы живём внутри него… Как будто мы с бабушкой маленькие-маленькие и живём внутри огромного пушистого одуванчика… Как в сказке.

Всё, что делает бабушка – печёт ли оладушки, растапливает ли печку, приносит ли с мороза твёрдое искристое бельё, – всё для меня оборачивается праздником, сказкой, сладким воспоминанием детства… Я очень люблю повторения. Повторения того, что люблю. Из этих повторений выпевается удивительная мелодия жизни, такая нежная и волнующая…

Конечно, новизна мне тоже нравится. Мне очень интересно было пожить в Оренбурге. Но когда мы вернулись с бабушкой в Днепропетровск, я поняла, что люблю этот старый дом на Философской улице больше всего на свете.

А ещё я люблю слушать бабушкины рассказы про её детство. Это лучше всяких сказок. О, моя бабушка – потрясающая рассказчица!… Она так рассказывает, что я как будто переселяюсь внутрь её рассказа и живу там вместе с ней: толку вместе с ней пшено для блинов в большой деревянной ступе тяжёлым пестиком, или стою у ткацкого станка и смотрю, как работает мой прадед Лаврентий – замечательный, искусный ткач… Или с бабушкой, которой всего семь лет, нянчу её маленького племянника. А он всё плачет, и я тычу ему в рот тряпочку с ржаным хлебушком, потому что сосок тогда ещё не придумали, и, чтобы утихомирить младенца, брали ржаной мякиш, или маковые зёрнышки, заворачивали в тряпочку и совали младенцу в рот. Он пососёт-пососёт эту соску-самоделку – и уснёт…

И так мне нравится слушать про эту стародавнюю жизнь!

Ах, как чудесно мы жили с бабушкой прошлой осенью на Философской!…

Длинные дни в пустой комнате

За свои десять лет я уже пять раз переезжала. И четыре раза меняла школу. Такая вот непростая жизнь, если родители у тебя – строители. Только привыкнешь, сдружишься – и опять в дорогу, опять начинай всё сначала… Конечно, в этом что-то есть: ездить в поездах мне очень нравилось, открывать новые города тоже нравилось, но, с другой стороны, грустно… Вот, заболей я так надолго на Философской, мне бы пели свою песенку горлицы за окном и старая бабушкина швейная машинка… Заболей я в Оренбурге, ко мне бы прибегал мой сосед и друг Мишка Бочкарёв…

Перечитываю «Голубую стрелу», эта история мне шепчет о том, что на свете существует Прекрасная Справедливость. Которая не от людей, а от каких-то других – высших сил. А мечта может прийти совсем не в том обличье, в каком её ждёшь, и очень важно признать её, порадоваться и принять…

Так и проходили мои длинные дни в пустой комнате за белой ширмой – в чтении, воспоминаниях и мечтаниях. Там, за ширмой, во время желтухи, я обнаружила, что мне никогда не бывает скучно. Грустно – да, бывает, и даже часто, а скучно – нет. Долгое лежание не казалось утомительным – было хорошо лежать и не шевелиться. Просто лежать и думать о чём-то своём… Моя недлинная ещё жизнь много раз прокрутилась за это время в моей памяти, как кино…

Вспоминала Оренбург, Мишку Бочкарёва – моего соседа по лестничной клетке и по парте, вспоминала нашу дружбу, – такой у меня, наверное, уже никогда больше не будет…

Вспоминала отца, его сказочные сине-голубые глаза, и нашу недолгую жизнь вместе – там же, в Оренбурге, когда мне было пять лет… Вспоминала нашу встречу позапрошлой зимой, когда он неожиданно приехал навестить меня, мы жили ещё в Оренбурге, хотя уже на другой улице, но он нашёл меня. А он жил теперь в Одессе. Вспоминала наше короткое общение и прощание. Неужели я больше никогда не увижу его?… Знает ли он, что мы опять переехали? Почему я не спросила у него его одесский адрес? Не догадалась, и в голову это не пришло тогда. Почему он сам мне его не дал? Почему он не сказал, что будет писать мне? А может, он пишет, а от меня скрывают его письма? После одной истории я не верю взрослым, и мне от этого очень тяжело. Я не думала, что взрослые умеют лгать. Оказывается – умеют. Я в этом уже, к сожалению, убедилась. Отец меня спросил тогда, получила ли я к первому сентября от него посылку. Я сказала: нет. Отец удивился. Я спросила: а что в ней было? Отец сказал. И тут уже удивилась я. Я сказала: эту посылку мне прислал не ты, а тётя Муся, мамина сестра. И тут мы оба всё поняли…

И вот я думаю теперь: может, он мне пишет?… А может, наоборот. Зачем писать, зачем слать посылки, если всё равно… всё равно мне об этом не скажут. Скажут опять, что от тёти Муси, или от тёти Фроси. Как это грустно, что невозможно узнать правду: как же оно на самом деле?…

Всё в мире относительно

Странно, но я почти не боялась уколов, особенно в первые недели.

Заметила: когда болеешь тяжело, то как бы отстраняешься от своего тела, оно становится каким-то чужим, отдельным от тебя, и ты позволяешь делать с ним, что угодно, и на боль реагируешь как-то тупо, совсем не так, как в здоровом состоянии. В здоровом состоянии сдать анализ крови из пальца – мука мученическая. Говорят, у меня очень высокий порог чувствительности. А тут… то ли притерпелась, то ли и в самом деле отупела. Заходит медсестра – и я покорно переворачиваюсь на живот: а куда денешься? Всё равно этого не избежать.

Доктору, который изредка навещает меня, не нравится, что я по-прежнему жёлтая-прежёлтая… Желтизна будто навсегда въелась в мою кожу. Когда я гляжу на себя в маленькое круглое зеркальце, мне кажется, что на меня смотрит китаец, то есть – китайка. Я оттягиваю пальцами внешние уголки глаз к вискам, глаза становятся узкими щёлочками – ну, точно китайка! Наверное, в Китае я была бы красавицей, думаю я, и от этой мысли мне становится весело, и я, может быть, впервые догадываюсь о том, что всё в мире относительно: здесь, у себя дома, я по всем параметрам – уродка, а где-то далеко была бы красавицей…

В дальнейшем я очень полюбила эту мысль – об относительности всего на свете. Эта мысль была для меня утешительной в самые грустные минуты жизни: «Всё в мире относительно!» – напоминала я себе, и мне становилось гораздо веселее.

Как я молчала на уроке

А ещё я вспоминала про то, как однажды молчала на уроке. Мне не очень приятно это было вспоминать, тем более неприятно, что это случилось прошлой осенью, в Днепропетровске, когда мы жили с бабушкой вдвоём, и мне было так хорошо, так спокойно. И этот странный случай был единственной ложкой дёгтя…

Это был третий класс. Маленькая, уютная старая школа в два этажа – на углу Бобрового переулка и улицы Шмидта. Как раз напротив моего любимого цирка – куда я много раз ходила с мамой и бабушкой, когда была маленькая, мимо которого и сейчас не могу пройти без волнения, откуда по вечерам доносится волшебный марш Дунаевского, где сказочно пахнет свежими опилками и лошадьми… Цирк для меня – самое притягательное место на земле. И теперь окна моего класса смотрят на цирк!

И весь день звенят за окном красные трамваи… Трамваи я люблю также, как поезда.

Старая учительница, с красивым пучком седых волос, с красивым тонким лицом – похожа на графиню из сказки. (А может, она и была графиней, но тогда это не принято было афишировать).