Изменить стиль страницы

Пособлял опытной рукой и сам Батура, деловито помаргивая слезящимися на морозе крохотными глазёнками.

Мешал и раздражал только Пётр Замятнич. Его сдвинутая набекрень бобровая шапка высовывалась то тут, то там, а из слишком сочных и слишком красных губ так и сыпались назойливые вопросы:

   — А не узок ли воротный проем?

   — А под переводину что подставишь?

   — А стулья обдеготил?

На дороге показался верховой. По мышастому мерину Замятнич сразу узнал с удивлением в укутанном всаднике княгинина ключника из Владимира. Шагая через брёвна, он торопливо пошёл его встречать.

Неждан вздохнул с облегчением, а гончар, провожая злыми глазами широкую в лопатках Петрову спину, проворчал ему вслед:

   — Нашёлся учитель! Думает, для его прохладства стараемся!

   — Вот и главно-то! Мы тут день-деньской маемся, руки знобим, — подхватил кузнец, — а он...

И пошёл, и пошёл...

   — Чей верх, того и воля, — остановил Неждан. — Несподручно теляти волка лягати.

Когда благополучно наложили двенадцатый, самый верхний, так называемый черепной, венец и, повтыкав топоры в брёвна, отошли на несколько шагов, чтобы охватить общим взглядом весь собранный сруб, только тогда заметил Неждан, что декабрьская мгла наливается синевой уже по-ночному, что владимирцы и суздальцы разошлись почти все, что и плечи его, и поясница, и ноги, и каждый палец пронизаны смертельной, режущей усталостью и что он забыл съесть взятые из дому ржаные сочни.

Он протянул руку к обмётанному снежным пухом берестяному пещуру, который вместе с отвесом лежал на стопке брусьев, и вдруг наткнулся глазами на горящий голодом взгляд Истомы. Он незаметно поманил его к себе и вытряхнул в подставленную холопом дырявую шапку весь окаменелый от мороза ком слипшихся лепёшек.

Спускаясь с гончаром и Батурой под гору, к реке, Неждан оглянулся ещё раз на своё дело. В вышине, врезаясь рубленными по-русски, ершистыми углами в глухую зимнюю ночь, белела коренастая основа первой боевой башни нового города Москвы.

На грубоватом лице Неждана не разгладилась сеть морщин. Близко поставленные, медвежьи глаза ушли ещё глубже под брови, которые насупились ещё более сурово, чем утром. Но теперь это было уже прямое притворство: он был горд своим новым детищем. Он был счастлив.

Они обходили по льду чёрную дымящуюся полынью в устье Неглинной, когда сзади, с горы, кто-то окликнул Батуру.

Его звали наверх, в княжие покои.

III

Батура воротился домой через час.

Неждан уже отужинал и, размякнув от сытости и от тепла, молчаливый, дремотно покачивался на лавке в красном углу. Ему мечталось только о том, как бы разуться, влезть на печь да завалиться спать. Но не хватало духу ворохнуться с места. Не разгулял его и рассказ Батуры о беседе с Петром Замятничем.

Зато так и впилась в рассказчика любопытная Нежданова жена. Однако, как ни налегала на малосообщительного постояльца, выведала только очень немногое. Нынче в ночь Замятнич уезжает зачем-то во Владимир вместе с княгининым ключником. Обещает вернуться через неделю. Велел челяди протопить к этому дню всё верхнее жилье княжих хором, вымыть там полы и обмахнуть потолки и стены. На время своей отлучки все дела взвалил на Батуру, но второпях ничего толком не объяснил. Не дал даже обычного наряда на завтрашний день. Не понять, зачем и звал.

   — А ключник чего?

   — Ничего: сидит да молчит.

   — А Замятнич каков?

   — Чернее ночи.

   — Ну-у?

   — Вот те и ну.

IV

Пётр Замятнич опоздал против обещанного только на день: вернулся на восьмые сутки и привёз с собой всё семейство — жену и двух дочерей. Для них и топилось верхнее жилье.

На следующее утро опять замелькала здесь и там боярская бобровая шапка. Всё вошло, по-видимому, в прежнюю колею.

Ново было только одно: то среди владимирцев, то промеж суздальцев, то около московлян стали шнырять две справно одетые девочки. Одной было лет восемь, другой — не больше пяти. У обеих были шершавые щёки с ярким, яблочным румянцем и пухлые, слишком красные губы. А на переносье просвечивала тонкая голубая жилочка.

Они скоблили щепкой налипший на брёвна снег, прятались друг от дружки за кучками камней, настойчиво угощали лошадей еловыми стружками и всё время о чём-то говорили между собой деловитыми, писклявыми голосами. Поведение плотников и обозников убеждало их в том, что всё творившееся тут делается только для их забавы. Когда не было поблизости бобровой шапки, кто-то сейчас же налаживал им качалку из доски, кто-то другой дарил целый набор свежих чурбачков, ещё кто-то подсаживал на порожние дровни. Работа от этого ничуть не страдала, а шла, напротив, ещё спорее.

Миновало уже четверо суток со времени появления девочек с яблочными щеками, а матери их не видал ещё никто, даже вхожий в княжеские хоромы Батура.

V

Из всего, что оставила она здесь когда-то, покидая родное гнездо, уцелела, кажется, одна только берёза — та, что стояла перед окном её девичьей светёлки и по весне так празднично убиралась, бывало, длинными серёжками.

А самой светёлки давно уже не было: на месте обветшалого отцовского дома выстроили года три назад высокий княжой терем. В его необжитых покоях было пустынно, и Параню пугал ночами гулкий треск полов, рассыхавшихся от жаркой топки.

Да и берёза была уже не та. При постройке новых хором у неё пообломали с одного боку ветки, и ниже прежнего свесились её тонкие плакучие косицы. Брат Иван, когда был ещё в отроческих летах, вырубил на белой её коре большой восьмиконечный крест. Покойный отец, увидев в этом дурную примету, отходил сына кипарисовым посохом. Теперь этот крест заплыл, утратил ясность очертаний, выпятился наружу и почернел.

Через неделю после приезда, когда на княжом дворе по случаю воскресного дня не было никого, кроме сторожей, Параня вышла наконец в первый раз из дому вместе с дочерьми. Отпросилась у мужа проведать бывшую свою мамушку, слепую старуху, доживавшую век в слободке на Яузе, под Гостиной горой.

Пётр Замятнич предлагал запрячь санки, но Параня, сославшись на то, что отерпла в домашнем затворе, добилась позволения идти пешком, благо утро выдалось хоть и морозное, но безветренное и ясное. Муж не стал перечить, объяснив себе прихоть жены законным желанием подольше покрасоваться перед старыми подружками.

На такую догадку его навела необычайная старательность, с какой наряжалась Параня, отправляясь в недальний поход. Она надела свою лучшую беличью шубку, крытую лиловым бархатом, с частыми литыми пуговками и с плетёнными из золотой бити петлями в пятьдесят шесть гнёзд. А поверх белой парчовой шапочки, отороченной белкой же, набросила на голову и на плечи дорогой плат тяжёлого серебристого шелка с травчатыми разводами. Это был подарок матери, которая умерла прошлым летом в одном из ростовских монастырей, приняв перед концом схиму.

Пока шли по засорённому щепой, заваленному лесом двору, дочери в два голоса наперебой объясняли Паране все. Свели даже к владимирским тарасам, на то место, где дяденька Батура потчевал их вечор медовой коврижкой; рассказали, как сердитый маленький дедка с курчавой бородой зашиб себе ногу, помогая дяденьке Неждану поднимать матицу на сруб проездной башни; уговаривали пойти той разъезженной дорогой со сверкавшими на солнце раскатами, по которой дяденька Истома возил их на дровнях, и огорчились, что Параня повела их не туда, а косогором, в сторону Кулижек.

Однако новый мир, куда вступили они теперь, был так чист, ярок, торжественно тих и так нов, что они сразу же забыли обиду и закидали мать вопросами:

   — А это чей след? Заячий? А это тоже заячий? А зачем зайчики сюда бегают?.. А это не заячий? Лисий? А разве у лисички только одна лапка?

Параня отвечала рассеянно.