Отданная Лермонтовым на театр драма «Маскарад» трижды была запрещена цензурой. Она увидела свет рампы уже много лет спустя после смерти Лермонтова.
В «Маскараде» Лермонтов начал свой суд над «Свободы, Гения и Славы палачами».
Так вдохновенный творческий путь Лермонтова, укрытый от всех в течение многих лет, привел его к тому произведению — «Смерть поэта», — которое сделало имя его автора известным всей России и привело его к ссылке на Кавказ.
Со стихами «Смерть поэта» вновь забил в Лермонтове родник поэзии.
«Под арестом к Мишелю пускали только его камердинера, приносившего обед, — вспоминает А. П. Шан-Гирей. — Мишель велел завертывать хлеб в серую бумагу и на этих клочках с помощью вина, печной сажи и спичек написал несколько пьес, а именно: «Когда волнуется желтеющая нива», «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою», «Кто б ни был ты, печальный мой сосед», и переделал старую пьесу «Отворите мне темницу», прибавив к ней последнюю строку: «Но окно тюрьмы высоко».[14] За несколько дней заключения в ордонанс-гаузе (гауптвахте) Лермонтов написал почти столько же, сколько за целый 1836 год, — и все, что ни создал он тогда, были жемчужины русской лирики.
С тех пор до конца жизни у Лермонтова не спадает этот прилив творческих сил: все, что он ни пишет в эти годы, все превосходно; поэт как бы не может уже писать слабых или посредственных вещей. Период ученичества для него кончен. Он теперь — зрелый мастер. Его стих и проза уже выдерживают «высший суд» поэта: он более не таит своих произведений.
Вырванный из пустоты светского петербургского общества, поэт встретился с величественным и грозным Кавказом, как с давним другом.
Лермонтов получил назначение прапорщиком в Нижегородский драгунский полк, расположенный в Грузии, невдалеке от Тифлиса.
В замечательном письме к С. А. Раевскому, сосланному в Петрозаводск за распространение стихов на смерть Пушкина, Лермонтов рассказал:
«С тех пор как выехал из России, поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил линию всю вдоль, от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже… Пью вино только когда где-нибудь в горах ночью прозябну, то, приехав на место, греюсь… Здесь, кроме войны, службы нету; я приехал в отряд слишком поздно, ибо государь нынче не велел делать вторую экспедицию, я слышал только два-три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался; раз ночью мы ехали втроем из Кубы: я, один офицер из нашего полка и черкес (мирный, разумеется), — и чуть не попались шайке лезгин. Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные… Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, и везу с собою порядочную коллекцию; одним словом, я вояжировал. Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко, оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух — бальзам; хандра к чорту, сердце бьется, грудь высоко дышит — ничего не надо в эту минуту: так сидел бы да смотрел целую жизнь.
Начал учиться по-татарски, — язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе… Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь только остается проситься в экспедицию в Хиву с Перовским. Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а, право, я расположен к этому роду жизни».
В оживленных, бодрых строках этого письма к ссыльному другу сквозит радость узника, вырвавшегося из душной тюрьмы на широкий простор. Такой тюрьмой был для Лермонтова императорский Петербург, и таким простором для него, как для многих лучших русских людей 1820–1850 годов, был Кавказ с его дикой, мощной природой и с его народами, упорными в защите вольности родных гор. Лермонтову удалось «изъездить» весь Северный фронт (линию) войны с горцами, от Тамани на Черном море, описанной им в знаменитой одноименной повести, до Кизляра — крепости на Тереке, невдалеке от впадения его в Каспийское море. Он узнал те места, где происходит действие «Бэлы», и прикубанские горы, где действуют многие герои его кавказских поэм, начиная с отроческих «Черкесов» (1828). Он близко узнал Военно-грузинскую дорогу, с такой силой и правдой описанную в «Бэле».
Эта встреча с Кавказом возродила, обновила, углубила творческие замыслы Лермонтова.
Он с 1829 года, как знаем, работал над «Демоном» и все не мог установить окончательно место действия поэмы: действие происходит то в неопределенной «романтической» стране, то, как будто в Испании; Лермонтову остается неясной, кто она, эта «монахиня», которую хочет не то любить, не то погубить этот «незнакомец», «сеющий зло без наслажденья». Неясна поэту и природа этой романтической страны: Лермонтов рисует ее бледными красками, наложенными на бедный рисунок.
Но вот он «переехал горы», между Владикавказом и Тифлисом, — пред ним обнажились в невиданном, грозном величии «сердце гор» и ослепительные долины Грузии с их жгучей красотой. В Кахетии раскрылся пред поэтом мир древних горских преданий. Лермонтов, некогда писавший детские стихи об освобождении Геркулесом Прометея, похитившего для людей огонь с неба, услышал грузинскую и кахетинскую легенду о том же Прометее, о горном духе Амирани, прикованном в пещере к скале. Лермонтов был зачарован еще одной легендой — о любви горного духа Гуда к девушке-грузинке Нино и об его ненависти к ее возлюбленному юноше Сосико.[15] Из этих горских легенд и прекрасных горных обликов Осетии и Грузии возник у Лермонтова окончательный образ страны и героев его давней поэмы. Действие «Демона» теперь твердо перенесено в горную Грузию. Безыменная бледная «монахиня» превратилась в юную грузинку — княжну Тамару.
Лермонтов, талантливый рисовальщик и живописец, недаром, странствуя в горах, «снял виды всех примечательных мест» Кавказа — эти «виды» превратились в «Демоне», в «Мцыри», в «Бэле» в неподражаемые по краскам и верности колорита картины кавказской природы. Декабрист А. Е. Розен, служивший на Кавказе и лично знавший Лермонтова, находил, что «верное изображение» Кавказа «не удалось ни вольному путешественнику поэту Пушкину, ни Грибоедову, ни невольным странникам (то есть декабристам — С. Д.) — Бестужеву, Одоевскому. Всего лучше отрывками нарисован Кавказ поэтом Лермонтовым, который волею и неволею несколько раз скитался по различным направлениям чудной страны и чудной природы».
В странствиях по Кавказу обрел Лермонтов окончательный образ и завершительную форму и для другого давнего своего поэтического замысла — для поэмы о молодом мятежнике. Этот любезный и родственный Лермонтову образ принимал различные очертания. В первом очерке поэмы об одиноком юном мятежнике — «Исповедь» (1830) — он был испанцем времен инквизиции, во втором очерке — «Боярин Орша» (1835) — он был удалым Арсением, холопом русского боярина XVI века.
«Когда Лермонтов, странствуя по старой Военно-грузинской дороге, изучал местные сказания, видоизменившие поэму «Демон», он наткнулся в Мцхете… на одинокого монаха, старого монастырского служку — «бэри» по-грузински… Сторож был последний из братии упраздненного близлежащего монастыря. Лермонтов с ним разговорился и узнал от него, что он родом горец, плененный ребенком генералом Ермоловым во время экспедиции. Генерал его вез с собой и оставил заболевшего мальчика монастырской братии. Тут он и вырос; долго не мог свыкнуться с монастырем, тосковал и делал попытки к бегству в горы. Последствием одной такой попытки была долгая болезнь, приведшая его на край могилы… Любопытный и живой рассказ «бэри» произвел на Лермонтова впечатление».[16]