Изменить стиль страницы

Вот Груня достала огня, протягивает ему зажженную лучину. Бригадир на ее глазах мнет самокрутку — ф-фу! — и гасит лучину. Лучину погасил, а руки свои кладет Груне на плечи. Они у него теплые-теплые, такие теплые, что от их тепла Груня сама загорается, как та лучинка.

От теплоты его рук, от тепла его слов…

Глазок не нахальный, не такой, какими иногда бывают мужики. Будь он грубым и нахальным — легче б было. На грубость Груня нашлась бы чем ответить, но против ласки какая женщина устоит?

Прижимая Груню к себе, Глазок целует ее и горячо шепчет ей на ухо:

— Груня… коханка моя! Ну что ты чинишь отпор?.. Погиб же твой Пашка…

У Груни сердце заходится от его слов, от его ласки. Глазок чует эту минутную слабость, он подхватывает ее на руки и несет к не убранной еще постели.

— Ну, чего уж!..

Знает Груня, что не к одной к ней заглядывает Глазок вот так по утрам. И сдайся она теперь, он пришел бы к ней лишь через неделю, а может, и совсем не пришел бы, кто ж их, мужиков, знает. И работала бы она в тепле, и соломы бы приказал бригадир привезти. А так — каждое утро с нее начинает: измучает, изведет да в отместку за ее норовистый характер в поле завьюжное зашлет на весь день.

— Гриша, отстань, дьявол… закричу! — Стиснув от обиды зубы, Груня нащупала рукой повязку на раненом его глазу, сорвала ее.

Глазок не ждал этого. От неожиданности он разжал руки. Встав на ноги, Груня отталкивает его и бросает ему в лицо скомканный бинт.

— На-а, возьми! Будешь еще приставать, вышибу и последнюю глазелку чапельником!

Глазок нехотя отступает. Он садится на коник и начинает распутывать бинт и прилаживать повязку. Покончив с повязкой, не спеша мастерит новую самокрутку. Теперь ему «не треба огонька» — он прикуривает от спички и, попыхивая самокруткой, «агитирует»:

— Небось, як живий був, давно бы прописал… И зачем губить свою молодость…

Грунька молча суетится возле загнета. Когда Глазок уж очень растеребит ее, она зло ему выговаривает:

— Разъелся на чебухайских-то харчах и ходишь из дома в дом, как вон какой-нибудь кобель! Небось покрутился б с темна до темна на бабьем-то месте… Глядишь, не шлялся бы: с картошки-то одной и от законной жены отвернешься. Вперся к самым жадюгам да кулакам в зятья, а теперь ходишь…

Намек на Чебухайку не нравится Глазку. Аленка, дочь Чебухайки, как-то узнала, что ее муженек по солдаткам ходит. Сказала ему однажды про то. Глазок посмеялся. Но Дарья, бывшая тут, райкомом пригрозила. И он присмирел было, да ненадолго. Сами же бабы, хоть та же Таня Виляла, встретила как-то Чебухайку у колодца и давай ее корить:

— Кулачье проклятое! Захватили мужика… на замок норовят запереть, чтоб другим не доставалось…

Помолчал Глазок, слушая Грунины речи про Чебухайку, а потом и говорит:

— Ты о жене не беспокойся: ей хватает.

Перебраниваясь с Глазком, Грунька начинает нарочно греметь посудой, норовя разбудить ребят.

Груня знает, что он выжидает. Глазок ждет, когда она соберется идти за водой к колодцу. Прошлый раз она в избе отбилась от него, а лишь вышла в сенцы, он на нее навалился тут. Обнимает, хмельные слова говорит, а сам все норовит повалить ее на вязку соломы, приготовленную для растопки печи. Хорошо, что коромысло близко оказалось. Грунька огрела его коромыслом — неделю потом не заявлялся!

А теперь вот ребят раньше времени будить придумала. Стала громыхать чугунами — никакого тебе внимания! Ведра пустые без нужды по нескольку раз переставляла — дрыхнут и все, черти! Но только загремела алюминиевыми мисками — глядь, сразу зашевелились: привычны к этому звуку.

Завозились на печи ребята, и Глазок мигом затоптал папиросу, встал с коника, кожух надел и говорит намеренно громко:

— О так, Груняша! Запрягай Ефремкина мерина и — в Ясновой. Будешь солому на ферму возить.

— Чё ж, солому так солому! — вздохнув, отрывается от печки Грунька. — Мог бы и не заходя в избу через окно кликнуть, непутевый…

XII

…И наградил бог Груню за верность ее: дождалась-таки она своего Пашку.

Сколько слез она выплакала! Сколько ночей не спала, поджидая его! Уж совсем надежду стала терять. И тут-то он нежданно-негаданно вернулся.

Пашка возвратился позже всех. Все липяговские мужики — не все, а те, которым, отвоевавшись, суждено было домой прийти, — сразу же после победы, еще летом, вернулись. А он — поздней осенью, под самый Михайлов день. Уж зазимок был, но под самый-то праздник снова поотпустило, и бригадир послал всех баб картошку дорывать.

Груня там с бабами была.

Картошку копали возле той самой Свиной Лужжинки, где Глазок с самолета горящего спрыгнул. Не очень далеко, но и не так уж близко от села.

Осенний день короток. Обедать домой не ходили, хотя соблазн большой был: все лишний десяток картофелин в подоле ребятам принесешь.

Обедать не ходили: с собой узелки брали.

И Груня завязывала в тряпицу две вареные картофелины и кусок жомового хлеба. Был он синь, как холодец, и тверд, как кирпич, этот хлеб, замешанный на щепотке муки с прибавкой тертой редьки и картофельных очистков. Но ничего другого: ни соленого огурца, ни яичка в доме не было, и Груня, хоть и не всегда съедала то, что брала на обед, однако приходила, как все, — с узелком. Когда она работала, узелок этот лежал вместе со всеми такими же узелками под телегой, закрытый вязкой соломы, взятой с конюшни на поддержание коню.

И в этот раз ее узелок тоже был там. И потому Груня удивилась, когда в полдень увидала бегущего полем мальца своего. (Кое-кому на обед ребята из дому горячих щей в чугунках приносили.)

Увидала Груня сынка старшего, разогнулась, поправила сбившийся на лоб платок, вгляделась. И почудилось ей, что неспроста он бежит — босой, в школьной трепаной куртке.

Увидала — не удержалась: бросила кошелку да бегом навстречу ему. Да так спешила, что кошелку ногой задела и всю собранную картошку по борозде рассыпала.

Подбегает она к сынку, а он ей с ходу:

— Мам, папка возвернулся!..

И еще хотел что-то добавить, но Грунька, как услышала «возвернулся», подол юбки за пояс подоткнула, чтобы он не болтался, и напрямик полем паханым — домой.

Что там про орлов быстролетных да соколов острокрылых в сказках сочиняют! Проворнее орла, быстрее сокола несли Груньку крепкие ноги ее…

Вбежала Груня в избу, а уж и чемоданы все разобраны. И он, Пашка ее, уже с ребятишками меньшими играет. Кинулась она ему на шею, как была, с грязными руками, и не плачет, а только беззвучно содрогается вся.

А Пашка по спине ее гладит, успокаивает:

— Ну ладно, Груня, хватит… Хватит, Груня…

Выплакав всю тоску свою, Груня оторвалась наконец от Пашкиной груди, хотела глазами своими, полными слез, в глаза его заглянуть. Только видит: он мимо нее, на дверь куда-то смотрит. Обернулась Груня, а там, на углу коника, где, случалось, после неудач своих Глазок сиживал, сидит девка.

Грунька так и застыла от удивления: незнакомая девка, не липяговская. Гимнастерка на ней военная, юбка грубого сукна колом вся топорщится. А глаза — ничего, веселые, и волосы светлые, как у Пашки, по-мальчишески коротко остриженные.

«Может, сестренку на фронте встретил, — подумала Грунька, — он рассказывал как-то, что где-то была сестра у него…»

Пашка снял руки с ее плеч и говорит:

— Познакомься, Груня, Наташа — мой боевой товарищ… Жизнью своей обязан ей…

Груня отпрянула от мужа и уставилась на подругу ту, будто застолбенелая. Знала она, что нехорошо так, надо бы подойти, поздороваться, только сил у нее нет ноги с места сдвинуть. Стоит — руки все в земле испачканы, подол юбки, как бежала, подоткнут, и смотрит на незнакомку. Та тоже, видать, хотела приподняться навстречу Груне, но, видя взгляд ее, поерзала на месте и сказала:

— Всю войну партизанили вместе…

И улыбнулась.

Но улыбка у нее вышла какая-то неискренняя, виноватая.

— А-а… — только и выдавила из себя Груня.