Очень резко, даже непривычно резко для Чехова звучат дальше слова, осуждающие людей, которые носят маски прямолинейного «оптимиста» или «пессимиста», «романтика», «мудреца» и пр. Так же неприятны ему и те, кто находит радость в общении с «масками». Эта резкость — знак защиты самого кровного. «Ни те, ни другие не знали, что такое чувство “человечности”. Они не знали, что быть человечным — это значит уметь примирять противоположности. И позднее, в работе своей над ролями, я не мог в воображении своем увидеть изображаемого мной героя, как примитивную “маску”. Или я видел его, как более или менее сложное существо, или не видел совсем».

В приведенных словах Чехова показан тот таинственный узел, который накрепко связывал его вдохновенное многообразие на сцене и единство противоположностей в его жизни.

Слабость и сила, детскость и мудрость, скромность в жизни и дерзновенность в творчестве, любовь к религиознодуховным вопросам и ненависть к любому проявлению ханжества, ясность мысли и неразгаданная даже им самим сила творческой интуиции — все это и многое другое клокотало в его сознании.

И, пожалуй, самое поразительное в сложном внутреннем мире Чехова — это юмор, пронизывавший все в его жизни и творчестве. Откуда это в нем? От отца? В большой степени — да, но и от Сулержицкого и от Вахтангова — отовсюду, где только возможно было увидеть смешную черту, смешную грань. Обаятельный юмор дяди, Антона Павловича, также оказывал на него огромное влияние с самых юных лет.

Уже в молодые годы юмор стал, может быть, подсознательно, средством его оригинального познания мира и самопознания. Юмор помогал ему быстро и глубоко проникать в души окружающих людей, выжигать ошибки, недостатки в своей игре на сцене; снимал всякую затяжеленность в том, что его увлекало или что он изучал. Юмор делал сценический талант Чехова блестящим, заразительным, радостным.

Чехов восторгался умением Сулержицкого даже зло изображать с юмором и замечательным свойством Вахтангова ставить спектакли так, что в серьезном всегда была улыбка, а в смешном капелька грусти. Сам Михаил Александрович имел те же замечательные качества. Ими, можно думать, он был наделен от рождения, точно так же как и неистощимой фантазией и озорным остроумием.

Это излучалось из всего существа Чехова. Вспоминается его рот с приподнятыми уголками губ, всегда озаренный доброй, приветливой улыбкой, а часто неудержимо широкосмеющийся. Я в жизни не встречал другого человека, который умел бы так смеяться, так остро реагировать на смешное и так весело изображать все комичное.

Юмор Михаила Александровича сверкал на сцене разнообразнейшими оттенками: то каскадом бездумного озорства Хлестакова, то напыщенной глупостью Мальволио, то трагикомичностью Аблеухова, то различными красками персонажей из инсценированных рассказов Антона Павловича Чехова. В его юморе не было ни капли зубоскальства. Смешное всегда было связано у него с необычайно острой наблюдательностью и поэтому всегда звучало абсолютно убедительно, даже когда доходило до гротеска или буффонады. Подметив быстро на улице в случайно встреченном человеке всего одну интересную смешную черточку, Михаил Александрович начинал увлеченно развивать ее, неудержимо фантазировать об этом человеке, создавая подробности его характера, речи, движения, целую цепочку его смешных поступков и разговоров. Это была игра, всегда очень увлекательная. Я был счастлив, когда Чехов вовлекал меня в такую игру и я получал возможность участвовать в создании его эскизных портретов незнакомых людей.

Так был создан образ господина П., стопроцентного пошляка, невероятного дурака, вообразившего, что он гениально рассказывает анекдоты. Сам захлебываясь от смеха, Н. рассказывал такую невообразимую чушь, сопровождая это такими глупейшими пикантными намеками, что зрители от души хохотали над этим дураком.

Таких стремительно и с блеском созданных М. А. Чеховым импровизаций было чрезвычайно много: они рождались почти ежедневно.

Беззлобно, но безжалостно высмеивал Михаил Александрович и самого себя за ошибки, случайно допущенные на спектакле. На одном из представлений «Гамлета» в сцене на кладбище Чехов, взяв череп из рук могильщиков, воскликнул: «Бедный Йорик!». Голос его, уже утомленный предыдущими сценами, как-то очень смешно скрипнул на высокой ноте на слоге «Йо..». Мгновенно закрывшись от зрителей черепом Йорика, Чехов слегка повернулся к могильщикам и тихо сказал: «Боже мой! Какой противный у этого актера голос!» И в следующее же мгновение, прежде чем мы, могильщики, опомнились, он прижал череп к сердцу и прямо в зал произнес мягким баритоном все последующие строки с такой сердечностью и грустью, что трудно было удержаться от слез.

Но главное ждало нас впереди. После спектакля Чехов позвал нас обоих к себе в артистическую уборную и встретил, заливаясь смехом:

— Подумайте, ребята! На «бедном Йорике» я пустил петуха и сейчас же спокойно, приличным баритоном сказал вам целую фразу! Почему же я этим голосом «бедного Йорика» не возгласил?..

Михаил Александрович принялся хохотать и по-разному карикатурно изображать себя в сцене на кладбище.

Чехов называл иногда проявление своего юмора чрезмерной смешливостью и упрекал себя за это. Однако смех его никогда никого всерьез не обижал и, насколько я помню, никому не мешал на сцене. Удивительная тактичность делала даже внезапные вспышки его смеха совершенно безобидными.

Кажется, только в одном случае было иначе. Об этом Михаил Александрович рассказывал несколько раз и всегда немного по-разному. Передаю наиболее забавный вариант.

Одна дама упросила Чехова принять ее и в пылу своих заумных излияний заявила:

— Я христианка, но с душой яичницы!

Кто бы мог не рассмеяться после такой оговорки: «яичницы» вместо «язычницы»? Чехов, остро чувствовавший все комическое, взорвался неудержимым смехом. У него была занятная манера; он крепко обхватывал и сжимал всеми пальцами правой руки, щеки, рот и подбородок, чтобы задавить смех. В происшествии с дамой это не помогло. Посетительница ринулась к двери, запуталась в портьере, а, выкручиваясь из обвившей ее ткани, ударилась лбом о косяк. Совершенно растерявшись, она с трудом открыла дверь. Михаил Александрович, тоже чрезвычайно смущенный, бросился к даме, чтобы извиниться. Но смех продолжал душить его. На пороге показался один из старших учеников Чеховской студии. Он решил помочь Чехову успокоить взволнованную посетительницу, но сделал это очень неловко: из его слов явствовало, что Михаил Александрович не вполне нормален психически, в том и причина происшедшего.

Это добило Чехова окончательно. Он отступил в глубину комнаты и повалился в кресло, громко хохоча. Дама величественно удалилась, считая себя оскорбленной в самых «утонченных» и «глубоких» чувствах.

Михаил Александрович, рассказывая об этом случае, казнил себя за несдержанность и смешливость. Но ведь помимо анекдотичности, здесь у дамы проявилось, и очень сильно, как раз то, что Чехов всегда справедливо считал достойным осмеяния: сентиментальное копание в своей душе, ложная глубокомысленность и ханжество.

Не мог он не высмеивать также истеричек и кликуш. Одна чрезмерно «эмоциональная» зрительница регулярно, каждый день атаковала Чехова по телефону разговорами, что он слишком сильно волнует ее своей игрой, что она не может этого выдержать и непременно его убьет.

Терпение Михаила Александровича наконец иссякло, и он сказал Ксении Карловне:

— Если опять будут звонить насчет моего убийства, скажи, пожалуйста, что я сплю, что сейчас самый подходящий момент. Пусть немедленно приедет и осуществит свой адский замысел!

Ксения Карловна со смехом отвергла это предложение. Тогда он сам произнес по телефону текст своей «энергичной» речи. Звонки об убийстве прекратились.

И еще случай. Однажды Михаил Александрович вернулся со спектакля на основной сцене МХАТ особенно веселый и рассказал, что в антракте один из рабочих подошел к нему и конфиденциально прошептал: