Изменить стиль страницы

Костин отец ушел на фронт в самом начале войны. Жил он с мамой и бабушкой. Мама работала на том же заводе, где и мои родители. С ним мы стали неразлучными друзьями, все свободное время проводили вместе, гоняя на детском велосипеде, который мне перед самой войной подарил отец.

Однажды Костя не зашел за мной после школы, как обещал. Подождав немного, я отправился к нему. Открываю дверь и вижу: лица у всех мокрые от слез, а Костина мама лежит, уткнувшись в подушку, и плечи у нее дрожат.

В этот день им пришла «похоронка».

…И мой отец стал совсем плох. Уже не мог ходить на работу, редко вставал с постели. Говорили, что у него рак.

Как дальше жить? Кроме хлеба, что получали по карточкам, еды не было никакой.

От знакомых мама узнала, что в городе Арзамасе есть богатый рынок и там можно обменять вещи на хлеб и крупу. В начале лета меня вместе с сестрой Машей снарядили в дорогу. Для меня это было первое в жизни большое путешествие.

Прямых поездов до Арзамаса не было, добираться пришлось с пересадками, на двух пассажирских, а потом на товарном поезде. Но мы с Машей, хотя и были голодные, не унывали.

Сестра к этому времени повзрослела, стеснялась при мне раздеваться. Расторопная, бойкая, смазливая на личико, она легко сходилась с людьми. Когда приехали в Арзамас, на рынке Маша быстро нашла какую-то бабку, торговавшую салом, и предложила ей мамину кофточку, юбку и еще несколько вещей, которые мы привезли с собой.

Бабка жила на окраине города в рубленом доме, держала двух свиней. Был у нее огород. Она привела нас к себе, угостила щами. А в обмен на вещи дала нам, помимо сала, пшена и три круглые булки хлеба собственной выпечки.

На вокзале мы долго ждали товарного поезда. Народу скопилось уйма, и когда поезд на Муром, наконец, подошел, пассажиры приступом взяли открытую платформу. Уже надвигались сумерки, и, едва отъехав от Арзамаса, все стали укладываться на ночлег. Мы с Машей положили мешки с продуктами под голову, укрылись стареньким маминым платком. Рядом, свернувшись калачиком, устроились двое мальчишек лет пятнадцати. Грязные, неряшливо одетые.

Уснули мы почти сразу — намотались за день. А проснулись, едва начало светать. Оттого, наверное, что к утру стало зябко. Поезд шел медленно, подрагивая на стыках, будто вместе с нами любовался верхушками сосен, сквозь которые уже пробивались солнечные лучи.

Сестра привстала, чтобы расчесать волосы, и вдруг как вскрикнет:

— Валька, у нас мешок разрезали.

Тут я заметил, что мальчишек, которые спали рядом, нет.

Встряхнули располосованный мешок — в него мы положили хлеб. Глядим — две булки из трех исчезли. Сестра заплакала: «Это же они, сволочата».

Тут всполошилась дородная, в годах, женщина, у которой украли из мешка сало, начала проклинать этих пацанов на чем свет стоит.

— Побойся Бога, милая, — остановил ее сердобольный, похожий на попа, дед. — Это он, всевышний, повелел сим голодающим отрокам разрезать котомки ваши. Не должны наши дети с голоду помирать. Это же противу естества.

Бабы, услышав его слова, подняли галдеж:

— Лучше б они попросили, чем воровать…

— Так бы вы им и дали, родненькие. Своя рубашка всегда ближе к телу. А эти юнцы — вам чужие… Рука здесь Господня, не их. — Старик перекрестился.

Так впервые в жизни я увидел «живых» воров. И впервые услышал из уст седого, умудренного жизнью человека слова, которые их поступок оправдывали. Прежде мне внушали одно: воровать — плохо.

Мне, конечно, тогда и в голову не приходило, что скоро и сам стану таким, как те мальчишки… После я часто вспоминал этого старика, пытаясь обосновать его доводами свою жизненную философию.

Домой мы с Машей вернулись расстроенные. Мать, как могла, успокаивала: «Все бывает. Если б знал, где упасть, соломки бы подстелил. Вот кабы дочиста вас обчистили, другое дело. А то ведь и сальца, и пшена привезли…» Отец приподнялся с постели, чтобы нас обнять. Ходить он уже не мог.

Пока варили кулеш — пшенную похлебку с салом, от аромата, заполнившего кухню, голова кружилась. В то время ничего на свете не было для меня вкуснее.

Продуктов, которые мы привезли, хватило ненадолго, как мать ни экономила. Недели через две она собрала последнее, что оставалось из вещей, и попросила Машу еще раз съездить в Арзамас. Поехать с сестрой мне очень хотелось, но матери тяжело было управляться в доме — нянчить ребенка, ухаживать за больным отцом. Пока Маша была в отъезде, мы с Витькой, как могли, помогали. Хотя общего языка с ним по-прежнему не находили. Зато с Костей мы стали еще дружнее.

Неподалеку от нашего заводского поселка остановилась воинская часть, и мы чуть ли не каждый день ходили к солдатам. Они встречали нас, пацанов, приветливо. Показывали, как разбирается автомат, разрешали забираться в танк. И хотя все это было очень интересно, нас с другом больше привлекало другое — запах наваристых солдатских щей, доносившийся от походной кухни. Видя, что мы голодные, солдаты нас угощали, а иногда давали «гостинцы» — сухари и пшенный концентрат. Все это мы приносили домой.

Однажды мы с Костей пришли в часть, когда знакомые нам солдаты устроили перекур и дружно дымили самокрутками. Не знаю, как мне пришло это в голову, но видя, как лихо, со смаком, ребята затягиваются махоркой, решил попросить у них табаку — якобы для отца. Они с готовностью отсыпали, хотя и сами получали по норме.

Забравшись в наш сарайчик, мы с Костей свернули из клочка газеты по «козьей ножке» и закурили. Неожиданно в сарай за чем-то пришла сестра. Увидела нас, окутанных сизым дымом, кашляющих, и стала стыдить. А мне пригрозила, что пожалуется отцу.

Помню, как я тогда испугался — даже домой не пошел, заночевал у Кости. Маша не была ябедой, но вдруг — возьмет и скажет. Как я отцу посмотрю в глаза? «Плохо ты меня знаешь, — сказала на другой день сестра. — Я ведь о тебе забочусь, дурень ты этакий. Мал еще курить — себя погубишь».

Я дал себе слово, что курить не буду. И до двадцати семи лет держался.

…Через неделю Маша вернулась из Арзамаса. Привезла муки, пшена и небольшой кусочек сала. Еще немного мы могли продержаться.

Но вот что сильно меня поразило: сестру словно бы подменили, стала она молчаливой и какой-то чужой. Едва начинаешь с ней разговаривать — отводит глаза в сторону. И внешне как-то повзрослела.

Помнится, Костя, который в амурных делах разбирался больше, чем я, сказал мне на ухо: «Ее, видать, в Арзамасе какой-нибудь парень…» И получил в ответ сильнейший удар «под дых». «Не смей так о моей сестре». Но, как ни обидно было, он оказался прав.

Спустя неделю сестра не пришла домой ночевать. Родители всполошились. Мать на другое утро обежала знакомых, подняла на ноги все женское общежитие. Никто Машу не видал.

Появилась она лишь на другой день к вечеру. Отец сильно ее ругал. Мама молча смотрела на дочь, и ее большие серые глаза выражали удивление и боль. Мария тоже не проронила ни слова, не заплакала. А через два дня опять ушла из дому.

Мать, оставив меня с маленьким Геной, который постоянно ревел, побежала в милицию. Оттуда она вернулась вконец расстроенная. Плача, проклинала войну, Гитлера. Отцу после этого сделалось совсем худо.

Уход Марии стал как бы вехой, от которой повели мы с Костей мрачный отсчет наших личных несчастий и утрат. У моего друга арестовали мать, тетю Марусю, которая работала на военном заводе. За то, что самовольно поехала в Арзамас за продуктами. Костя остался вдвоем с бабушкой.

А вскоре не стало моего отца. Хоронили его с почестями, с оркестром. Какие-то солидные дяди говорили надгробные речи: мол, таких людей забывать нельзя, семье окажем поддержку. Матери выплатили тогда маленькое пособие. Этим вся «поддержка» и ограничилась.

Как-то после похорон зашел к нам Костя. Похудевший, осунувшийся. Посидели, выпили по кружке холодной, из-под крана, водицы — помянув, подражая взрослым, моего отца. Оба мы были теперь сиротами, безотцовщиной, а Костю жестокий закон оставил в самую трудную пору еще и без матери.