— За такие вопросы надо гнать отсюда. Это либо провокация, либо подстрекательство.

Такого оборота Николай не ожидал.

— А если от души, по-человечески... Зачем видеть подлость во всем?

— Здесь действуют особые законы, Николай.

— Человек всегда должен оставаться человеком.

— А ты поставь себя на мое место. Если бы я тебя спросил?

— Что ж, я бы ответил. Чего скрывать? Хочу домой.

Огарков не заметил, как сам попался в ловушку... В тот же вечер Игнатий доложил обо всем шефу.

Дня через два Николая привезли на Цеппелин-аллее, в кабинет американца с мухами на верхней губе.

Опершись локтями о стол, нахмурив черные густые брови, Кларк спросил:

— Вы не догадываетесь, мистер Огарков, для какой цели я позвал вас?

— Нет, — простодушно ответил Николай.

— Мне не хотелось бы думать плохо, но обстоятельства не в вашу пользу. — Офицер пристально смотрел в глаза собеседнику. — Я с огорчением должен сказать плохое известие. Мне доложили, что вы подстрекаете своих коллег не возвращаться на запад и сами хотели бы остаться в России... Это правда?

Теперь Николай все понял. Он вдруг рассмеялся. Смеялся долго, вытирая глаза, шумно сморкался. Мистер Кларк ничего не понимал...

— Это же я выполнял ваше поручение, мистер Кларк, — чуть успокоившись, ответил Огарков. — Помните, вы поручили мне выявлять неблагонадежных? Ну, среди наших, с кем учусь... Я, видимо, неумело приступил к делу... Действительно, я спрашивал Игнатия, не думает ли он остаться за железным занавесом. А он, выходит, понял мои слова как подстрекательство.

— Но вы сказали, что сами хотите остаться в России, — заметил Кларк.

— Да. Для того и говорил, чтобы выпытать, что у него на душе. Этот Игнатий подозрительный: вечно угрюмый, всех сторонится.

— Пусть так, мистер Огарков, но ведь надо больше думать, надо много осторожности...

Огарков понял предупреждение: осторожность и осторожность. «Спасибо за совет, мистер Кларк! Он мне сгодится», — усмехнулся про себя Николай.

В шпионской школе заучивали всякие сведения: о природе, о нравах населения, о культуре и истории стран, отнесенных к восточному блоку; ломали друг другу руки и ноги на занятиях по самбо; утомительно, однообразно повторяли азбуку морзе на радиоключе; скрупулезно, пользуясь микроскопом и пинцетом, изучали способы подделки документов, хотя никто из будущих шпионов и диверсантов не верил, что можно жить по этим фальшивкам.

— Для того, чтобы преодолеть железный занавес, в наше время нужны немалые усилия, — повторял инструктор. — Но потеряться в гуще народа много труднее. Будь у тебя хоть выдающиеся способности, а без этой вот техники провал неминуем. Чекисты живенько изловят, им бы только заподозрить, там они и размотают клубочек.

— Чтобы стать неуловимым, — поучал он, — надо перевоплотиться, надо забыть свое прошлое, надо освоить новую биографию и вжиться в нее, как талантливый актер вживается в любимую роль.

Новая биография должна быть такой, чтобы основные элементы ее или подтверждались, или не поддавались проверке.

У каждого агента была своя легенда, сохраняемая в строжайшей тайне от других. Она отрабатывалась, уточнялась до самых мелочей. И так день за днем...

И вдруг — крик, шум, сенсация: в России разоблачение культа личности.

Будущих шпионов, понятно, собрали в конференц-зале. Все тот же Гаремский орал до хрипоты, сбиваясь местами на визг:

— Господа, передовые ученые свободного мира давно доказывали, что социалистическая система есть тоталитарная система... Русский народ отстал от цивилизованного Запада на полвека.

Гаремский подергивал клинообразной головой. Проборчик на ней блестел, точно светлячок на гнилом пне.

После Гаремского выступили шеф, инструкторы. Николай старался вникнуть, разобраться, отсеять ложь, но это не удавалось.

«Ведь каждый из нас верил ему больше, чем самому себе. Жизни своей не жалели за него. С его именем бросались в огонь, на штыки, в ледяную воду; с его именем переносили нечеловеческие муки в фашистских казематах; с верой в него выдюжили голодное лихолетье. И вдруг, услышать такое о нем! Надо узнать правду, без злобных наветов... И поделиться не с кем — вот несчастье».

Вспоминал Иннокентия, Сергея... Только им он мог откровенно выложить свои тайные думки и сокровенные мысли.

После ужина подошел Виктор и, положив тяжелую руку на плечо — его любимая привычка, — спросил:

— Не испытать ли нам умение выжить во всякой среде?

Николай не понял.

— Мужик без бабы пуще малых деток сирота. Не дает бог баб, девок найдем, — и, заметив, как передернулись брови Огаркова, поспешно поправился:

— Пардон, ошибка вышла — меняю пластинку. Говорят: хлеба нету, пей вино... Пей вино, да не брагу, люби девку, а не бабу... Тьфу, опять старая пластинка попала...

Николай слушал болтовню товарища и удивлялся: обычно Виктора совсем не слышно. Но, видно, и ему иногда надоедает молчание, вырывается наружу веселый нрав, постоянно сдерживаемый и подавляемый.

Когда они шли по залитой вечерними огнями Норденштрассе, Виктор опять забросил свою ручищу на плечо Огаркова:

— Интересная штука: прочитай-ка слово «ресторан» с конца. Что получается? «наротсер». «Народ сер», понимаешь? Это, наверное, буржуи придумали.

Николай сбросил руку с плеча, ускорил шаг. За столиком, опрокинув вторую рюмку дешевой виноградной водки, сказал:

— Говоришь, народ сер? Точно. И мы с тобою серые, глупые и трусливые зайцы.

— Что ты понял из сегодняшних россказней о культе?

— Одно понял: что-то там творится, а нам от того ни жарко, ни холодно. Махнем еще по единой.

Налили и выпили.

— Ты веришь тому, что нам наговаривают?

— Слушай, Коля. Кое-чему я могу и поверить. Вот, пожалуйста: мой отец был председателем райисполкома. Старый коммунист, насмерть дравшийся с бандами Колчака. В тридцать седьмом его посадили — и как в воду канул. Куда ни писали, ничего не могли узнать. Отвечали, что находится в дальних лагерях без права переписки. А ведь мне было двадцать, когда его арестовали, я точно знаю: отец всем своим нутром стоял за Советскую власть. А его упрятали, за что?

— Да, все это очень сложно, — согласился Николай. Он зажег сигарету и глубоко затянулся.

— Такие узелки закручены, никак не развяжешь... — Виктор понизил голос. — Один вопрос можно? Ты считаешь себя врагом России?

Огарков неопределенно пожал плечами.

— Не хитри, не бойся ответить... Нет, ведь? И я не считаю. А как нас приняли бы там? Тюрьма там по нас плачет. Понял?

Не дожидаясь ответа, торопливо договорил:

— А я понял это еще в Варшавской школе абвера.

— Она что же, в самой Варшаве находилась? — безразличным тоном спросил Николай, запивая бутерброд лимонадом.

— Нет, на даче Пилсудского, километрах в двадцати от города. Вот это была школа! Образцово-показательная... Туда самых отчаянных подбирали. Ну и меня: отец репрессирован большевиками, немцы таких особенно ценили.

— Что же у вас, особые условия были, особое доверие?

— Где там! Кругом колючая проволока, охрана из эсэсовцев. За общение с местным населением — расстрел... Но было и такое, чему нынешним шефам надо поучиться. Даже не поверишь... В школе разрешалось обращение «товарищ». Дозволяли петь советские песни. Это чтобы мы не отрывались от советских условий. Такие, брат, устраивались проверки, смехота! Один допрашивает под видом энкэвэдэшника, а второй выкручивается... Все начальник выдумывал. Майор, высокий, такой, толстый, лет под шестьдесят. Ладно, хватит, надоело. Наливай.

Время шло. Под потолком медленно поворачивались лопасти вентиляторов, разгоняя плотные облака табачного дыма.

Последнюю ночь в Неймсе Каргапольцев пролежал с открытыми глазами, со страхом всматриваясь в серую мглу: тропинка его жизни неожиданно оборвалась, он не представлял, куда идти дальше. Под утро он взял в кладовке свой чемодан, уложенный еще накануне, и, не прощаясь с Григорием, зашагал на северо-запад, словно убегая от утреннего солнца.