— Я послал Хосия уладить это дело, — заверил ее Константин. — Так ты видела Криспа в Риме?
— Да. Его галера попала в бурю, когда он плыл в Галлию по Мидетерраниуму[62], и ему пришлось зайти в Остию за новой оснасткой. Когда я узнала, что они с Дацием всего лишь в нескольких милях, я, естественно, пригласила их к себе. Ты же знаешь, как дети любят Криспа.
Либо она выдающаяся лицемерка, решил Константин, либо говорит правду. Казалось, в ее голосе и манерах явно нет ничего такого, что говорило бы против последнего предположения.
— Крисп не хотел никаких фанфар, — добавила она. — Но он же все-таки цезарь и твой сын. Когда в сенате узнали, что он в Риме, они упросили его выступить перед ними и рассказать о кампании, особенно о флотских сражениях в Геллеспонте и Боспоре — Фауста вдруг остановилась и бросила на него проницательный взгляд. — Но ты уже знал об этом, разве нет?
— Мне рассказывал Марцеллин, что. Криспа почтили триумфом. Но никаких подробностей он не сообщал, — Константин не стал объяснять, что выпроводил старого сенатора, так и не дав ему сказать что-то еще.
— Его почествовали только слегка, — заверила его Фауста. — Это никак не сравнится с тем триумфом, который ожидает тебя, когда мы будем отмечать двадцатилетие твоего правления. Вообще-то Крисп себя чувствовал довольно смущенным.
— Ты конечно же устроила в его честь прием. — Он все еще удерживал свой голос на нотке, в которой сквозила небрежность.
— Так, небольшой праздник. Разве могла я поскупиться ради своего пасынка? — Она вдруг сверкнула глазами. — Ты что, ревнуешь?
— Ну, конечно, нет. — Но он знал, что к щекам его прилила краска, и она это увидела.
— Ревнуешь! — вскричала она. — Мне бы следовало догадаться об этом по тому, как ты меня встречал, как неласково обнимал. Ревнуешь к родному сыну!
Она расхохоталась, смутив Константина и снова вызвав в его душе ту памятную мрачную озлобленность, испытанную им в прошлом, когда он впервые узнал, что Рим чествовал Криспа как героя битвы, фактически выигранной благодаря тому, что он, рискуя погибнуть под стрелами воинов Лициния, переплыл с конем реку и привел с собой помощь лучникам сына, крепко прижатым врагом. Хуже всего, и Константин это знал, явилось то, что он готов был позволить гневу, самой большой своей слабости, сделать из себя дурака и довести чуть ли не до отречения от сына — собственной плоти и крови. Сознавая, что что-то не так, Фауста прекратила смеяться и присмотрелась к нему внимательно. Заметив, как исказилось мукой его лицо, она вдруг испугалась.
— Константин, — проговорила она почти шепотом, — уж не сделал ли ты из-за ревности какую-нибудь глупость?
— Я снял Криспа с поста цезаря Галлии.
— Не может быть!
— Какое мне дело до обстоятельств, когда я узнал, что в Риме он приносил жертвы Аполлону и его удостоили триумфа? Сыновья и прежде крали престолы у своих отцов. Вспомни своего брата Максенция.
Фауста не отвечала, и, злясь на себя за то, что свалял такого дурака, Константин не заметил глубокомысленного взгляда, появившегося на ее лице. Это был точно такой же взгляд, какой он видел у нее раньше, когда она обдумывала следующий шаг в его восхождении к высотам единовластия в Риме.
Теперь почти совершенно убежденный в том, что в минуту неуправляемого гнева ужасно несправедливо судил о Криспе, Константин допросил Адриана, когда тот прибыл из Рима, чтобы приступить к своим новым обязанностям собственного официального казначея императора. Толстенький грек-торговец слушал внимательно, и от его проницательного взгляда не укрылось стремление Константина завуалировать внешним безразличием актуальность вопроса.
— Это был всего лишь маленький триумф, доминус, — сказал Адриан. — Цезарь Крисп допустил это только для того, чтобы успокоить тех римлян, которые боятся, что ты перенесешь столицу империи в другой город.
— Так ты не думаешь, что это проводилось по желанию моего сына?
— Клянусь, что нет. Ты ведь знаешь, как Марцеллин и другие с ним хотят, чтобы Рим оставался центром империи. Они устроили Криспу триумфальный прием, чтоб народ перестал недоумевать, отчего ты не праздновал в Риме свою победу, — Адриан немного помедлил, затем спросил: — Верно ли то, что ты отстранил сына от управления Галлией?
Константин кивнул.
— Боюсь, я неверно все это понял и действовал сгоряча. Но дело уже сделано, и назад пути нет.
— Путь-то он есть — если ты готов по нему пойти.
— Что ж, отменить приказ?
— Нет, доминус, это не то.
— Так что же тогда?
— Ты мог бы назначить цезаря Криспа префектом Италии и Африки — если верны те слухи, будто ты думаешь построить новую столицу здесь, на Востоке.
— Слухи эти верны. Надеюсь, ты одобряешь.
— Полностью, — заверил его Адриан. — Персидская империя одна из самых богатых в мире. Покончить бы навсегда с сасанидскими царями, и границы Рима смогут беспрепятственно протянуться аж до самого Инда.
— А что бы ты сказал о Византии как о Новом, восточном, Риме?
— Лучшего места и не найти, доминус. Но прежде чем ты начнешь там что-то строить, тебе следует умиротворить сенат и Рим. А для этого лучшее средство — это сильный и надежный человек в должности префекта Рима, а именно твой родной сын, который уже стал героем.
— Ты очень убедительно говоришь, Адриан.
— Только потому, что я верю: этот шаг явился бы лучшим для всех. Успокоится сенат, а ты, зная, что западная половина империи будет управляться умелой рукой, сможешь обратить все свое внимание на Восток.
— Поскольку это твоя идея, скажи, когда, по-твоему, следовало бы объявить об этом?
— Почему бы не в годовщину двадцатилетия твоего правления? Она совсем не за горами.
— Разумеется, самое подходящее время. — Лицо Константина просветлело. — Как только Хосий вернется из Александрии и я смогу быть уверенным, что здесь, на Востоке, хоть какое-то время будет спокойно, сразу же поеду в Рим. Так я смогу загладить свою вину перед Криспом и к тому же одновременно обрадовать Фаусту.
Не чувствуй он такого облегчения после того, как Адриан показал ему выход из трудного положения, в котором он оказался по причине своего горячего нрава, Константин мог бы заметить странное выражение глаз греческого купца, словно бы тот с трудом мог поверить в сказанное им в самом конце. Но Константин был доволен. Когда несколько недель спустя в Никомедии появился мрачный как туча Крисп и стал перед ним на колени, он сошел с трона и, поставив сына на ноги, радостно обнял его.
— Надеюсь, ты простишь меня за то, что я заставил тебя проделать весь этот долгий путь, — сказал он.
— Твоя воля есть мое желание, доминус. — Голос Криспа звучал вяло, без выражения. ;
— Что-то я не вижу Дация. Где он? — спросил Константин, надеясь как-то рассеять оставшийся, несмотря на теплоту оказанного им приема, холод.
— Он решил остаться при армии, доминус. Это вопрос дисциплины.
Константин смерил его испытующим взглядом.
— Неужели галльская армия решила, что если я вызвал тебя в Никомедию, то, значит, смещаю с должности?
— Такие настроения были, — признался Крисп. — Даций решил, что ему лучше остаться в Галлии и обуздать их.
— А ты, сын? Что думал ты?
— Я не обсуждаю твоих приказов. Я же солдат. — Крисп говорил все тем же безжизненным тоном. — Если я нарушитель, я должен понести любое наказание, которое ты считаешь справедливым. И это правильно.
Константину ужасно хотелось обнять сына и признаться, как он сожалеет о том, что поддался минутному порыву, ставшему причиной холодности в их отношениях. Но из-за присутствия посторонних он не мог позволить себе открыто признаться в том, что уступил чувству гнева и совершил ошибку, очень уж свойственную человеческой природе.
— Ты ничего не нарушал, — успокоил он сына. — А вызвал потому, что у меня для тебя есть более масштабная задача.
Видя по глазам Криспа, что его слова принесли сыну облегчение, Константин подумал: какой для него, должно быть, оказалось мукой преодолевать этот долгий, многодневный путь на Восток, не зная, что за преступление он совершил и что за судьба ждет его в Никомедии.
62
Так римляне называли Средиземное море.