Изменить стиль страницы

— Да ты не волнуйся так прежде времени. Когда что-то случится, тогда и думать будем. Я тоже постараюсь помочь.

— Да-да, конечно… — покорно откликнулся Такагава.

— Ну и что же этот твой самоубийца?…

— A-a… — Такагава оживился. — До чего жуткое было зрелище! Представляешь, кровь, куски мяса… Прямо на колесах…

— Да-а, дела…

— У меня сегодня пять часов сверхурочных, так, знаешь, ночью жутковато будет идти домой…

— Да ну, брось… — Я взглянул на утиную тушку, лежавшую на тарелке. — Чего тут бояться…

На душе у нас было скверно.

* * *

…Танкер такой громадный, что даже с пятидесяти метров невозможно охватить одним взглядом весь корпус, а если подойти еще ближе, эта махина водоизмещением в восемьдесят восемь тысяч тонн кажется просто-напросто высоченной длинной стеной.

До спуска на воду остается около получаса; духовой оркестр, обслуживающий верфь, уже прибыл, звучит бравурная музыка. Зрителей собралось втрое больше обычного, ведь как-никак сейчас будут спускать на воду второй по величине в мире танкер. Публика до отказа заполнила отведенное для нее пространство по обеим сторонам борта; охранники ругаются с теми, кто выходит за веревку.

На другом берегу гавани тоже суматоха. Газеты раструбили об этом танкере еще месяца за три до спуска. Стапель расположен в узком горле гавани; опасались, что, когда танкер спустят на воду, на том берегу поднимется приливная волна высотой более полуметра…

Мы спустились под киль для последней проверки. Над головой нависло огромное днище танкера, сверкавшее свежей краской. Гигантская плоскость, размерами не уступавшая площадке для игры в гольф, наклонно устремленная к морю, издавала острый запах смазочных масел и свежей краски. В ее гигантских линиях, казалось, немыслимо обнаружить какую-либо погрешность.

Мы поднялись наверх минут за десять до первого сигнала — удара в колокол. По второму сигналу со стапель-блока убрали мешки с песком, и танкер всей своей махиной осел на двух спусковых дорожках. Под его тяжестью, пенясь, выдавились жидкое масло и жир. Канат перерезала супруга президента американской транспортной компании, потому что, хотя танкер и будет приписан к либерийскому порту, истинные его хозяева — американцы. В то же мгновение сработал гидравлический триггер; секунду-другую стальная громада, словно в нерешительности, стояла неподвижно, но затем плавно, но неотвратимо, всей своей чудовищной тяжестью устремилась в забурлившее море. По мере того как росла ее скорость, семиметровые лопасти винта сначала повернулись раз, потом другой, третий — и завращались с бешеной скоростью, врезаясь в воду, над которой в поднятых брызгах повисла радуга. Как только стальной трос выбрался на всю длину, пришли в движение и начали разматываться старые железные цепи, лежавшие горой величиной с домик, и весь стапель заполнился скрежетом металла о бетон. Затем с танкера бросили якорь, после чего бешено крутившийся винт постепенно замедлил вращение. Однако движение стального великана не прекратилось, и в конце концов он втащил за собою в море всю гору железных цепей, растянувшихся по бетону стапеля. Вспенился ржавый водоворот воды, и волна высотой в добрых два метра тотчас же хлынула на опустевший, покинутый танкером стапель. От жара трения жир, покрывавший спусковые дорожки, стал буро-коричневым. Еще не успокоились волны, как откуда ни возьмись появились лодочки-плоскодонки, не менее сорока. Это рыбаки, жившие неподалеку от верфи, торопились собрать ручными сачками куски жира, всплывшего на поверхность после спуска. Они снова продавали его на верфь; выручка за собранный жир намного превышала плату за обычный улов, так что в дни спуска судов многие не выезжали на ловлю. Еще не успел опуститься занавес после захватывающего спектакля — а они уже здесь в своих старых лодчонках, одетые в грязные, потрепанные куртки, — сама жизнь, неумолимо вторгшаяся на театральные подмостки. Не обращая внимания на дружный хохот публики, ни разу даже не подняв головы, они рвали друг у друга комья плававшего на воде жира. При виде этой картины, неизменно повторявшейся после каждого спуска, у меня почему-то всякий раз начинало щемить сердце.

Я стоял, задумчиво наблюдая за рыбаками, когда чья-то рука внезапно легла на мое плечо:

— Послушай, давай поужинаем сегодня вместе… Отведаем тушеной утки! — Сквозь очки на меня глядели глаза директора. Он улыбался, но во взгляде его сквозило какое-то беспокойство…

* * *

Директор пришел уже после того, как приступили к угощению.

— Что это вы пьете такое дрянное сакэ? Я же говорил, чтобы заказывали без церемоний, все как положено… — удивился он, поднеся рюмку к губам, и велел подать сакэ другого сорта. Сам не знаю почему, я почуял какую-то смутную опасность. Такагава молчал и только неотрывно смотрел на меня безумными глазами.

— Ну что, есть разница? — Директор протянул Такагаве сакэ, и тот, призвав на помощь всю свою выдержку, принял рюмку. — Совсем другой вкус, а?

— Что?… А, да… Конечно… Прекрасный вкус!

Директор засмеялся.

— Да ты не стесняйся, мы же друзья… Отчего же иной раз не пропустить по рюмочке?

— А как мой трудовой договор? — От непомерных усилий изобразить на лице улыбку узкий лоб Такагавы прорезали причудливые морщины. — Я насчет договора на очередные три месяца… Меня увольняют? — Тон был шутливый, но на лице Такагавы ясно читался страх человека не первой молодости — ему было уже за тридцать, — единственного кормильца семьи из четырех человек.

В ответ на губах директора зазмеилась такая знакомая — ласковая, но неизменно чреватая угрозой — улыбка.

— А ты не торопись, не спеши… Давай выпей-ка лучше… Сакэ-то — высший сорт!

Похоже, ему доставляли наслаждение эти минуты. Такагава с искаженным лицом выпил плескавшееся в рюмке сакэ — рука у него дрожала. Директор, казалось, был всецело поглощен лежавшей перед ним на тарелке уткой. На мощных, как жернова, челюстях играла усмешка. «А ведь это добрый знак…» — подумал я.

— Договор, говоришь?… Ну, эта бумажка нам больше ни к чему…

Пар от жаркого заволок стекла очков. Такагава мертвенно побледнел.

— Я уволен?…

Директор засмеялся.

— Ты что?! — Он опять засмеялся. — С чего ты взял? Сказал тоже! Мы же друзья, о каком увольнении может быть речь! — Он снова наполнил рюмку и тянул сакэ долго-долго, пока наконец не осушил ее до дна.

Я буквально содрогнулся от омерзения, до того отвратительна была эта его манера всегда начинать с туманных намеков, когда речь шла о чем-нибудь крайне важном, и наслаждаться при этом, неторопливо наблюдая реакцию собеседника. Тем не менее дело, похоже, принимало неплохой оборот, и я, внутренне негодуя, все же сдержал себя и молчал.

— Поработал ты, можно сказать, на славу, маялся долго… Вот я и думаю — пора переводить тебя из временных служащих…

— В штат?!

— Да. Разумеется, если ты сам не против…

…Потом, вспоминая эти слова директора, я, конечно, понимал, что звучали они достаточно гнусно — дескать, будь благодарен, тебе оказывают благодеяние. Но ярче всего мне запомнилось лицо Такагавы в эти минуты — это лицо я не забуду никогда. Вытаращив глаза и полуоткрыв рот, Такагава беззвучно заплакал.

— Я… десять лет… — Больше он ничего не мог выговорить. Директор спокойно протирал запотевшие очки. Хмель бросился мне в голову, я стукнул Такагаву по плечу.

— Ну-ну, чем плакать, лучше выпей!

Лицо Такагавы смягчилось, стало по-женски ласковым, мягким.

— Господин директор, как мне благодарить вас… За такую заботу…

— Полно, полно… — Директор отмахнулся, как бы отвергая всякие изъявления благодарности. — Ты достаточно поработал на тяжелых условиях…

Из окна виднелась гавань, темное море. Ресторан расположен на невысоком холме, внизу проходит мощенная камнем дорога, по которой мы недавно шли сюда с Такагавой, она тянется далеко, в город, постепенно растворяясь в разноцветных огнях рекламы. Над выгоревшими черепичными крышами, заводскими трубами, высокими зданиями универмагов нависло темное, мрачное море, а вдали маячит спущенный сегодня на воду танкер с еще не докрашенными палубными надстройками.