Изменить стиль страницы

Можно с уверенностью сказать, что такую строгость парламент проявит теперь только в том случае, если появится новый Франсуа Саразен, что, однако, весьма сомнительно.

Всякий, кто начинает опровергать чудеса и догматы, — становится похож на глупого школьника, никогда ничего не видавшего и не слыхавшего. В наши дни одни только парикмахерские подмастерья отпускают шутки по адресу церкви. Обедню служит кто хочет, слушает ее тот, кому это нравится, и никто об этом уже не говорит.

225. Обедня сороки

У одного буржуа пропало несколько серебряных вилок. Он обвинил в этом свою служанку и подал на нее жалобу в суд. Суд вынес ей смертный приговор. Ее повесили. А полгода спустя вилки были найдены на крыше одного старого дома, позади груды черепиц; их спрятала туда сорока. Известно, что эта птица в силу какого-то совершенно необъяснимого инстинкта ворует и прячет золотые и серебряные вещи. В церкви Сен-Жан-ан-Грев был сделан вклад на ежедневную обедню в течение целого года за упокой невинной души. Души судей в этом нуждались бы больше.

Отслужить обедню — дело хорошее, но необходимо было бы после этого случая ввести в обиход более тщательное судебное следствие и отменить это наказание, не соответствующее преступлению. Чрезмерная строгость закона сводит его применение на-нет, и столь частые домашние кражи остаются в наши дни почти совершенно безнаказанными, так как и хозяину и судье одинаково претит эта непомерная строгость.

Умеренное, но неизбежное наказание несравненно лучше поддерживало бы порядок. Из десяти служанок четыре оказываются обычно воровками, но никто не решается их обвинять из-за тяжелых последствий. Ограничиваются тем, что отказывают им от места; тогда они начинают воровать у соседа и привыкают делать это безнаказанно.

Очень грустно быть вынужденным постоянно следить за своими слугами, а между тем в Париже, можно сказать, не существует никакого доверия между хозяином и слугой. У хозяйки дома карман всегда полон всяких ключей: она держит на запоре вино, сахар, водку, макароны, прованское масло и варенье. Жены стряпчих запирают хлеб и остатки ужина, уцелевшие от прожорливых клерков. Однажды одна из них, отправившись обедать к знакомым, забыла отдать служанке ключ от хлеба, и младший клерк, желавший поскорее воспользоваться свободным временем, водрузил буфет на спину здоровенного носильщика и, войдя в дом, где обедала хозяйка, громко проговорил: Пожалуйте ключ, сударыня, — вот шкаф.

226. Праздник Тела господня{57}

День Тела господня самый торжественный изо всех католических праздников. В этот день Париж чист, весел, безопасен, великолепен. В этот день, видно как много в церквах серебряных вещей, не говоря о золоте и бриллиантах, как роскошны церковные украшения и как дорого обходился и обходится народу церковный культ, ибо все эти мертвые сокровища накоплены за счет народа.

Говорят, что несколько лет назад, во время процессии в день св. Сюльписа два кавалера ордена Сен-Луи, чтобы польстить гордости и тщеславию кардиналов, несли края их пурпурных мантий, вроде того как лакеи носят шлейф какой-нибудь герцогини. Как возможно, чтобы награжденные орденами воины могли, в надежде на некоторую милость, согласиться исполнять обязанности самых презренных людей — и притом на глазах у всего народа?

Можно ли подумать, видя всю пышность этого празднества, что в городе есть хоть один неверующий?! Все сословия окружают святые дары, все двери украшены коврами, все преклоняют колени, священники являются как бы владыками города, войска отданы в их распоряжение, стихари командуют мундирами; солдаты приноравливают шаг к шагу хоругвеносцев, во время шествия палят пушки, самая торжественная пышность окружает процессию. Цветы, фимиам, музыка, склоненные ниц головы — все заставляет думать, что у католичества нет ни единого противника, ни единого врага, что оно царствует единодержавно и повелевает всеми умами… Все любуются порядком, царящим в процессии, балдахинами, дароносицей, красотой убранства, равномерным движением кадил через установленные промежутки времени; все слушают военную музыку, прерываемую частыми и величественными залпами, пересчитывают присутствующих кардиналов, вельмож, епископов, судейских в красных мантиях, сравнивают церковные облачения и ризы отдельных приходов и толкуют о переносных алтарях. Вот что поражает умы, вот что вызывает поклонение.

Вечером дети устраивают маленькие алтари на улицах; у них деревянные подсвечники, бумажные облаченья, жестяные кадильницы, картонный балдахин, оловянная дароносица. Один изображает кюре, другой иподиакона. Они с пением носят по улицам дары, служат обедню, благословляют народ и заставляют товарищей становиться на колени. Маленький причетник выходит из себя при малейших признаках неуважения к его особе. Большие дети, устраивавшие утром почти такие же церемоний, пожимают плечами и насмешливо улыбаются, когда процессия маленьких попадается им на дороге.

Маркиз де-Брюнуа, сын банкира Монмартеля{58}, обладавший двадцатью шестью миллионами, ежегодно тратил в Брюнуа в этот день сто тысяч экю на переносный алтарь и на процессию. Желая придать наибольший блеск церковным обрядам, он из разных мест созывал священнослужителей, облачал их в роскошнейшие ризы и устраивал им великолепный прием.

Когда же его родственники хотели наложить на него опеку, основываясь на его чрезмерных тратах на всю эту пышность, он ответил допрашивавшему его судье: «Если бы я дал эти деньги какой-нибудь куртизанке, в этом не нашли бы ничего плохого. Я их истратил на благолепие католической церкви в католическом государстве, — и мне это вменяют в преступление».

По ходатайству родственников на этого миллионера была наложена опека. Подробности этого дела в высшей степени интересны, а характер маркиза де-Брюнуа является настоящим нравственным феноменом. Недавно маркиз скончался. Богатство было его несчастьем.

Картины Парижа. Том 2 img_7.jpeg

Общественный писец. С гравюры Буассье.

227. Исповедальня

Я прохожу по церкви, вижу шелковистое платье, спадающее волнистыми складками на колено, контуры и стройность которого угадывает мой взгляд; мантилья облекает стан, не скрывая его изящества; белокурые волосы пробиваются из-под головного убора. Я останавливаюсь, я хочу угадать возраст, прежде чем увижу лицо… Семнадцатилетняя красавица стоит на коленях в исповедальне, склонив голову; ее свежее, нежное и чистое дыхание теряется в седой бороде капуцина; лжет ли она из скромности, решается ли от страха на полупризнания — она одинаково привлекательна. Но если она исповедуется молодому чернобровому викарию с орлиным носом, со стройными ногами, с разглаженными манжетами, — где будут границы его любопытства и ее простодушной доверчивости?

Я ее не вижу, но догадываюсь и о том, что ее грудь трепещет, и о том, что она говорит, едва осмеливаясь перевести дух. Она, конечно, невинна по сравнению с пожилой женщиной, что стоит с другой стороны. Почему же исповедь девушки тянется дольше? Почему?.. Кто понимает это? Кто об этом спрашивает? Кто чувствует в себе достаточно силы, достоинства и осторожности, чтобы не бояться своего собственного сердца, выведывая сердечные тайны коленопреклоненной молодой особы, которая, опустив глаза и сжимая руки, ждет своего приговора, но не может оплакивать ни собственных грехов, ни тех, на которые она навела? Взгляните на нее, когда она выходит из исповедальни: она безмолвна, задумчива, потрясена. Глубокая скромность заставляет ее избегать ваших взглядов, но угрызений совести не видно на ее кротком лице; румянец покрывает ее щеки, но его никто не примет за краску стыда.