Изменить стиль страницы

Люди, которых снимал Ильф, были связаны крепко, они знали, что их связывает.

А связывало их главное искусство того времени — литература.

Но и они не знают, что будет дальше.

Вот следующий снимок из книги «Ильф — фотограф» с такой подписью: «В день похорон Владимира Маяковского 17 апреля 1930. Слева направо: М. Файнзильберг, Е. Петров, В. Катаев, С. Суок-Нарбут, Ю. Олеша, И. Уткин».

Ильф умрёт через семь лет, а его брат Михаил Файнзильберг — через двенадцать. В том же 1942 году погибнет Петров, Катаев проживёт ещё 56 лет и умрёт Героем Социалистического Труда и многих орденов кавалером, а Олеша уйдёт через тридцать — в нищете, временно заслонённый другими именами.

Женщина, сидящая между ними, — Серафима Суок, бывшая женой поэта Владимира Нарбута.

Через четверть века она станет женой Шкловского.

Сам Шкловский ходит тут же, но не догадывается о том, как сложится его семейная жизнь.

Все они понятия не имеют о своих сроках, но чувствуют одно — смерть Маяковского отделяет время прежней литературы от новых времён.

Следующие похороны Маяковского состоялись в 1980-е и в 1990-е годы. Происходили они в газетах и на телевидении — потому что основной массе соотечественников стихи поэта стали менее важны, нежели его интимная жизнь.

Именно благодаря Брикам мы сейчас имеем тот образ Маяковского, который имеем.

Это был тот самый необитаемый остров с мотором, сам подплывший к Куку: открывай, мол, меня! про который рассказывал Шкловский, имея тогда совсем иные обстоятельства — открытие Есенина.

История повторилась, когда письмо Лили Брик легло на стол вождя. Это был именно такой остров, приплывший к Сталину.

Вот он я, говорил этот остров, только скажи, что я — самый лучший и современнейший остров эпохи. Он был очень удобен тем, что уже не мог наделать глупостей.

Многие люди повторяют как заклинание мысль о том, что без письма Брик мы бы не знали Маяковского так, как знаем сейчас[94].

Однако понятно, что поэт Маяковский был бы всё равно, а вот станции метро «Маяковская» с её немыслимой красотой мозаики и гнутой нержавеющей стали, наверное, не было бы.

Мифология тоже сложна, и никогда не идёт по поведённому пути.

«Идёт много народа, десятки тысяч. Мы не знаем, читали ли они его».

Глава двадцать вторая

МАТВЕЙ КОМАРОВ, ХУДОЖНИК ФЕДОТОВ И ДРУГИЕ

Всякого учителя подстерегают ученики.

Профессор Мэтью Бранд

Первое, что читают у Шкловского сейчас, это «ZOO» и «Сентиментальное путешествие».

Легко полюбить Шкловского сразу и за самое лучшее. Но при прежней власти чтение начиналось с «Повести о художнике Федотове» и «О мастерах старинных», а читать было невозможно. «Повесть о художнике Федотове» было невозможно читать потому, что в ней демократы находят друг друга на мостовых Петербурга, будто рояли в кустах, и произносят монологи, обращаясь не друг к другу, а к читателю-зрителю.

Царь-медный-лоб стоит неподалёку.

Всё напоминает знаменитую гравюру «Парад в Царском Селе». Наличествуют все, и всё обособленно — как на знаменитом американском сорокаминутном виниловом диске «Что должен знать средний американец о Бетховене».

Между тем Шкловскому многое можно простить за одну только фразу в этом романе: «В сторону от наводнения, по небу к дуденгофским высотам, как беженцы с пожитками, бежали горбатые облака».

Но был на свете филолог Григорий Гуковский — очень умный и красивый человек, и он Шкловскому ничего не простил за красивые фразы.

Филолог Гуковский, которого иногда числили в учениках Шкловского, однажды проанализировал не книгу даже, а творческий метод написания книг своего старшего товарища, да так, что они перестали разговаривать. А после этого и говорить стало невозможно.

Про Гуковского, умершего 2 апреля 1950 года в «Крестах», знаменитой петербургско-ленинградско-петербургской тюрьме, лучше всех написал Олег Проскурин:

«Полемизировать с Гуковским (я имею в виду настоящую научную полемику, а не тявканье академических шавок) было не принято, как не принято полемизировать с мучениками.

Сейчас, с исторической дистанции, в трагической смерти Гуковского видится не только страшная случайность, жребий, выпавший в кровавой рулетке („любой бы мог“!), но и известная закономерность. Закономерность эта таится не только в „атмосфере эпохи“, но и в самой личности этого выдающегося учёного и человека.

Гуковский был блистательно талантлив и артистичен. Его лекции в Ленинграде и в Саратове (в тамошнем университете он работал во время войны и в первые послевоенные годы) собирали полные аудитории и непременно завершались шквалом аплодисментов. „Театр!“ — иронически комментировал Борис Эйхенбаум, проходя мимо аудитории, где только что закончилась лекция Гуковского и откуда, по обыкновению, доносился шум оваций. „Цирк!“ — злился в аналогичной ситуации академический карьерист старшего поколения. „Я имею здесь неожиданный успех — будто я заезжий столичный тенор или профессор Гуковский“, — писал из Саратова пушкинист Юлиан Оксман.

Гуковский действительно был артистом в полном смысле слова — отчасти, стало быть, и актёром. Как актёру ему было необходимо ощущение немедленного успеха. А для подобного успеха всегда нужно принимать правила театральной игры, господствующие „здесь и сейчас“. Гуковский эти правила отлично усваивал и быстро вживался в роль, можно сказать — органически сливался с нею. „У Г<уковского> была сокрушительная потребность осуществления, — писала в 1980 году Лидия Гинзбург, близко знавшая Гуковского, — и он легко всякий раз подключался к актуальному на данный момент и активному. Это называется — следовать моде, на языке упрощённом, но выражающем суть дела. Мода — это всегда очень серьёзно, это кристаллизация общественной актуальности“»{177}.

Итак, в первом номере журнала «Звезда» за 1930 год была напечатана статья Григория Гуковского «Шкловский как историк литературы». Причём эта статья часто перепечатывается в разных биографиях Шкловского, и по её нейтральному названию можно предположить, что Гуковский посвятил знаменитому формалисту спокойное вдумчивое исследование.

Разобрал исторические концепции, обобщил академический опыт старшего по званию учёного.

Это не статья, это акт яростной атаки — так бывает: если из тихого гостиничного коридора вдруг, отворив плотную дверь, зайти в номер — и увидеть, как летает пух из подушек и посуда бьётся о стены, осыпая драчунов.

Да только Гуковский был изящен, и оттого драка выглядела ещё страшнее и завораживающе.

В общем, как писали в те же времена два других классика Ильф и Петров: «Со стороны могло показаться, что почтительный сын разговаривает с отцом, только отец слишком оживлённо трясёт головой».

Гуковский начинал ласково: «За последнее время стало модным бранить В. Б. Шкловского. Специальное научное издание занимается по преимуществу тем, что из номера в номер ругательски ругает В. Б. Шкловского, его учеников и единомышленников. Мне кажется такое нелестное внимание журналистов не вполне оправданным. Тем не менее предлагаемая вниманию читателя статья — о В. Б. Шкловском и его учениках; к тому же и я отношусь к разбираемому материалу в общем отрицательно. Но я подхожу к вопросу иначе, чем авторы некоторых ходячих критик. Я не хочу противопоставить в настоящей статье взглядам В. Б. Шкловского свои взгляды, методологические или историко-литературные. Я хочу только разобраться в последней книге В. Б. Шкловского „Матвей Комаров, житель города Москвы“[95] и проанализировать её содержание. Моя задача — критика, анализ, а не полемика». И выражал своё недовольство деликатно: