«Горюнов» стучит, выбрасывая из горячего ствола десятки пуль в секунду. Стараюсь не думать о танках, тех, что за спиной. Ни один из них не рискнет повернуть на помощь пехоте, подставить корму под наши пушки.
— Лупи, Серега, лупи их, родной! — ошалело кричит Назаренко. Автомат в его руках мелко вздрагивает, каска слетела с головы, но Семен не замечает этого. Даже Кеша и тот, кажется, перестал бояться, пригибать голову к земле, направляя ленту в приемник магазина.
Солдаты противника начинают отползать, пятиться, потом короткими перебежками отходят к бронетранспортерам. Сейчас мы деремся с немецкой пехотой один на один. Никто не вмешивается: ни танкисты, ни летчики, ни артиллеристы. Ну, фрицы, кто кого? Что, пятитесь? Кишка тонка, да?
Давай, милый «станкач», давай «Горюнов». Пусть выдержит твой стальной ствол, а мы уж как-нибудь продержимся.
Начинают сдавать назад и бронетранспортеры, прикрывая лбами и бортами пехоту. Скоро огромные чадные факелы над горящими танками скрывают от нас немцев.
Их много, горящих танков. Одни пылают впереди, другие прямо на позиции роты, третьи где-то там, в глубине обороны. Особенно надоедает удушливой вонью тот, который поджег Семен. Он горит, потрескивая, как сухостой в лесу. Рядом валяется сорванная взрывом боеприпасов башня.
Тишина. Она словно и не наступила, а просто взяла да и упала на нас с небес, откуда-то от самого солнца, равнодушно глядящего на то, что творится на земле, бледно-желтым немигающим глазом.
Земля дымится. В сотне шагов ничего не видно. Не видно и того окопа, над которым крутился немецкий танк. Что с Тимофеем? Неужели родная земля, его постоянная защитница на дорогах войны, навеки укрыла его в себе? Сбегать бы туда. Ведь рукой подать.
Но об этом и думать нельзя. В любое мгновение немцы могут вынырнуть из-за этого черного полога пепла и дыма и начать новую атаку.
— Командиров взводов ко мне! — слышится голос командира седьмой роты.
— Кочерин, Реут, быстро посчитайте патроны, — Назаренко отдает распоряжение, не отрывая глаз от нейтралки.
— Одна полная лента и россыпью еще полсотни, — докладываю Семену.
Сержант сжимает челюсти, крутые желваки ходят под черной от копоти и щетины кожей щек.
Триста патронов для пулемета — это как голодному быку горошина. На пункте боепитания роты я взял две последние цинки.
Патронов нет и не будет. Немецкие танкисты, стоящие у нас за спиной, не так воспитаны, чтобы пропустить машины или повозки с боеприпасами из тылов полка к батальону. Да и где они, эти тылы? Мы ведь не знаем, как глубоко вклинились вражеские танки в нашу оборону.
Прибегает Лобанок. За ним пулеметчики второго расчета волокут «Горюнова». Хобот его станка помят, вертлюг оторван. Значит, по «станкачу» прокатился танк.
Старшина прыгает в воронку, мы сползаем следом. Он оглядывает нас поочередно, как это всегда делал на вечерней поверке, потом говорит.
— Значит, так, все пока живы. — Лобанок улыбается, гладит черной сухонькой ладошкой губы, словно торопится смахнуть с них неуместную улыбку.
— Получен приказ комбата: пробиваться к своим. Мелкими группами. Строго на восток. Прямо через немецкие боевые порядки танков.
— Они что там, рехнулись? — Назаренко вскакивает, колет старшину холодными синими горошинками глаз. — Сколько людей положили, а теперь отходить? Да я их всю родню…
— Охолонь, Семен, — старшина говорит на удивление спокойно, чего с ним в подобных ситуациях я раньше не замечал. — В седьмой роте в живых остался двадцать один человек. Третий взвод целиком подавили танки, всех позасыпало, кто не успел попрятаться в воронки от бомб. Патронов по полтора десятка на винтовку. На автоматы — и того меньше. Гранат нет. Сколько продержимся? Умирать, друг Семен, тоже нужно с пользой.
— Но ведь там это… танки? — подаю голос я, хотя сам не узнаю его: от одной мысли о том, что придется пробираться через боевые порядки немецких танкистов (да еще в полдень!), у меня пропал голос.
— Да, Кочерин, танки. Но комбату не откажешь в здравом смысле. Балки поблизости нет, ровное поле. Это раз. Второе: немецким танкистам и в голову не может прийти, что мы будем прорываться через них. И третье — все они сидят закупоренные в свои коробки и ничего не видят. Этим мы и обязаны воспользоваться. Все. Разговоры окончены. За мной!
Мы вылезаем из воронки и перебежками, волоча за собой пулемет, делаем первые шаги на восток. В последний раз оглядываюсь туда, где навстречу танку поднялся Тятькин. Но там только дым. Из груди вырывается тихий стон.
Кажется, его никто не слышал.
Вот они, немецкие танки. Стоят, словно темные копны, посреди черного поля. Здесь пшеница местами еще горит, и над землей висит сизоватое облако, скрывающее даже горизонт.
Мы делаем короткие перебежки, метров по двадцать — тридцать, ложимся, переводим дыхание и бежим вновь. Справа и слева от нас группками перебегают стрелки, кое-где видны и бронебойщики, несущие по двое низко над землей тусклые вороненые стержни противотанковых ружей.
Как помогает нам опять родная дымящаяся земля! Чернью с головы до пят, мы еле видны на ней. А если учесть, что перископы немецких танкистов повернуты на восток, то мы окажемся в поле их зрения не скоро.
Как-то незаметно свыкаюсь с обстановкой и не чувствую особого страха. Желаю лишь одного: чтобы хватило сил хотя бы минут на десять. И еще: чтобы сейчас не налетели наши штурмовики. Тогда совсем кисло будет.
Не знаю, по чьему-либо приказу или просто так совпало, но на помощь нам неожиданно приходят артиллеристы. Они открывают методический огонь с закрытых позиций по немецким танкам. Это здорово! Теперь танкистам не до нас. Они будут сидеть на своих местах и дрожать, ожидая шального снаряда в башню. Без пехоты, которую мы сумели отсечь, они не двинутся. Это не сорок первый год, и нашу оборону они еще не «прогрызли».
Лобанок лежит впереди меня, оглядываясь по сторонам. Он, очевидно, что-то замышляет. Мысленно прошу одного, чтобы старшина «позамышлял» подольше, а мы отдохнем. Если он не сделает этого, — мне конец, сердце не выдержит, я задохнусь от дыма и навсегда рухну на эту черную обугленную землю.
Мы, оба расчета, лежим в едва заметной ложбинке позади горящего танка. Маскировка, лучше которой сейчас не пожелаешь. Рвутся снаряды. Наши снаряды, но от этого они не менее опасны. Рвутся не часто, потому и называют огонь методическим.
— Слушать меня всем, — говорит старшина, когда замечает, что свист в наших дыхательных горлах прекратился и мы хоть что-то начинаем соображать. — Приказ: бегом, без остановки прорываться к своим. Прикидываю, тут не больше километра, который под прикрытием артиллерии мы должны одолеть единым духом. Своих снарядов не бояться. Вперед!
Лобанок по-уставному подтягивает к себе винтовку, сдвигает ноги и пружинкой вскакивает. Мы с Реутом — следом. За нами, гремя коробками, топает Назаренко.
…Мы бежим и бежим, не видя впереди себя ничего. Под ногами хрустит пшеница, полосу огня мы уже миновали. Он пожирает пшеницу уже где-то позади нас. «Горюнов» легко подпрыгивает на комьях земли, но держится на колесах стойко, не валится. Снаряды рвутся далеко за спиной, стена дыма закрывает нас, немецкие танкисты, конечно, не видят эти крохотные группки русской пехоты, бегущие по пшеничному полю под палящим солнцем. Молим бога об одном, чтобы свои не приняли нас за немцев и не ударили из пулеметов.
Сколько бежим — не знаем. В сознании все помутилось, мозги встали набекрень, залитые потом глаза ничего не видят, из растрескавшихся губ сочится кровь, сил хватит, наверное, еще на минуту.
— Куда претесь!..
Столь вежливое обращение возвращает к реальности, прихожу в сознание. — Левее, левее, мины тут…
Перед нами на четвереньках, прикрывая собой зеленые деревянные ящички, стоят саперы в защитных маскхалатах. Я замечаю одного, немолодого, рыжеусого, с воспаленными красными глазами, делаю еще шаг, — другой и валюсь прямо на него.