Изменить стиль страницы

Суслов не стал уточнять смысл моей последней фразы; это, вероятно, вывело бы беседу за пределы его желаний и полномочий. Вместо этого он опять изменил тему беседы. „Вы употребили слова 'генетические последствия'. Что вы думаете о генетике? Вот Курчатов сейчас организует генетическую лабораторию, что это — нужное дело, или можно обойтись?“

Я ответил целой „лекцией“. Я сказал, что генетика — это наука огромного теоретического и практического значения и ее отрицание в нашей стране в прошлом нанесло колоссальный вред. Первоначально генетика возникла из наблюдений над наследственностью и изменчивостью, так сказать, чисто логическим, умозрительным путем. Но сейчас она получает новое глубокое теоретическое обоснование в виде молекулярной биологии (я рассказал о ДНК). Именно молекулярной биологией и будут заниматься в новой лаборатории у Курчатова. Я считаю, что это важное, необходимое начинание. Организовать такую лабораторию в ВАСХНИЛ невозможно, пока там заправляют авантюристы и интриганы.

Суслов очень внимательно выслушал меня, задавал вопросы и делал пометки в своем блокноте. Я не помню, произносилось ли имя Лысенко явно, но во всяком случае косвенно оно подразумевалось в самом неодобрительном аспекте. Мне неизвестно, предпринимал ли Суслов какие-либо шаги, касающиеся спора лысенковцев с генетиками, до октября 1964 года — до падения Хрущева. Но зато я думаю, что, когда настал этот момент, Суслов мог вспомнить полученные от меня за шесть лет до этого теоретические сведения, быть может, он даже заглянул в свой блокнотик.

Что касается того дела, по которому я пришел, то тут не было непосредственных результатов. Исаака Григорьевича Баренблата осудили, и он был приговорен к 2 (или к 2,5) годам заключения. Однако через год Баренблата освободили досрочно. Хотелось бы думать, что мое вмешательство этому способствовало“[511]».

В 1962 году в отношениях Хрущева и Суслова обозначился давно вызревавший кризис. Первым шагом к ослаблению влияния Суслова стало решение Никиты Сергеевича назначить Л. Ф. Ильичева председателем Идеологической комиссии ЦК КПСС. Суслов был постепенно отстранен и от составления докладов и выступлений. Ему понадобилось все его влияние в аппарате, все умение «плести интриги», использовать «скрытые рычаги» воздействия, чтобы остановить начавшийся процесс и попытаться вернуть прежнюю власть и авторитет. Способ был избран надежный и испытанный — отвлечь внимание и отличиться в какой-нибудь масштабной идеологической акции или кампании.

Поэтому М. А. Суслов принял посильное участие в ставшем позднее легендарным посещении Н. С. Хрущевым выставки «художников-новаторов» в Манеже 1 декабря 1962 года. По специальной просьбе Отдела культуры ЦК КПСС на выставке были представлены работы около 60 авторов из студии Э. М. Белютина. Всего же в студию входило почти 600 человек (большинство из которых — члены Союза художников), работавших в графике, книжной иллюстрации, архитектуре. Последствия этой встречи для многих оказались роковыми. Конечно, были уже не сталинские времена, когда, скажем, уличенных в «безродном космополитизме» могли арестовать. Но людей по-прежнему лишали возможности работать, печататься, преподавать…

Многие справедливо считают, что визиту Хрущева в Манеж предшествовала тщательная подготовка. И в сценарии этого драматического фарса, несомненно, чувствуется опытная рука Суслова, стремившегося использовать или создать любую критическую ситуацию для укрепления собственных, заметно пошатнувшихся позиций. О его действительной роли в развернувшихся событиях свидетельствуют многие очевидцы. Попробуем проследить поведение Суслова в тот памятный день глазами одного из них — Элия Михайловича Белютина.

«Где тут главный, где господин Белютин?» — спросил Хрущев. Головы Косыгина, Полянского, Кириленко, Суслова, Шелепина, Ильичева, Аджубея повернулись в мою сторону. Этой фразой кончилось наше «подпольное» существование. То, что мы сделали с моими учениками, становилось фактом, для признания которого съехались черные машины к подъезду бывшей царской конюшни… Черная масса людей вышла из-за последнего щита в зале первого этажа и стала подниматься по лестнице. Было тихо. Мы стояли группой. Нас было тридцать мужчин и одна женщина. Возраст — от 25 до 35 лет. Многие с бородами, длинными волосами, мрачные и молчаливые. На последнем марше мы стали аплодировать. Хрущев прошел несколько ступенек. «Спасибо, — сказал он, — за приветствие. Куда?» Я вышел вперед и рукой показал на наш зал. «Спасибо, — снова сказал Хрущев. — Но вот они (он махнул рукой за спину) говорят, что у вас там мазня. Я еще не видел, но им верю». Я пожал плечами и открыл дверь нашей Голгофы. Хрущев остановился. Комната была пуста. Электрический свет заливал стены, на которых висели яркие пейзажи, портреты, картины. Они были экспрессивны по цвету и рисунку. Я не спал больше двух суток, отбирая их, чтобы сделать выставку «понятнее». Абстракции висели только в углах и в другой комнате.

В дверях задержалась свита Хрущева. Надо всеми поднималась худая зловещая голова Суслова. Хрущев оглядывал стены. Картины чем-то ему, наверное, нравились, и это задерживало его. Он явно не мог к чему-то намеченному приступить и начинал злиться. Менялся на глазах, мрачнел, бледнел. Эта эмоциональность была удивительна для руководителя государства. И, глядя на его опустошенное, недовольное лицо, я почти физически услышал, как заскрипело колесо Фортуны. Действие спектакля началось еще внизу. Мы были его лишенными права голоса свидетелями…

Это эмоциональное колебание еще явно можно было остановить, если бы Ильичев, будучи председателем Идеологической комиссии, того захотел. Но он был всего лишь услужливым газетчиком, и где ему было сравниться с Сусловым, который тут же начал развивать тему «мазни», «уродов, которых нарочно рисуют художники», того, что нужно и что не нужно советскому народу. И снова цифры, затраченные на закупку всего этого «возмутительного, так называемого искусства». Очевидно, посещение нашей экспозиции вообще было необязательным, но существовал какой-то сценарий… Хрущев в окружении плотной толпы бросился в обход вдоль стен… Он ругался почти у всех картин, тыкая пальцем и произнося уже привычный, бесконечно повторяющийся набор ругательств. Потом сделал третий круг и остановился у картины Л. Мечникова, изображавшей вариант Голгофы. «Что это такое?»— Хрущев опять повышал голос. Все время стоя в стороне от табуна облепивших его людей, я начинал понимать театральное действие, которое «наш родной Никита Сергеевич» устраивал для своих, в общем, немногочисленных зрителей. Ему явно живопись чем-то нравилась, за исключением нескольких картин, и он никак не мог подвести ее под тот разнос, на который толкал его Суслов. «Вы что — мужики или педерасты проклятые, как вы можете так писать? Есть у вас совесть? Кто автор?» Леонид Мечников, капитан-лейтенант Военно-Морского Флота в отставке, был более спокоен, чем рядовые пехотинцы Люциан Грибков и Владимир Шорц. На вопрос об отце (Хрущев всех пытал в тот день этим вопросом. — Авт.) он ответил, что его помнит и тот еще жив. «И вы его уважаете?» — «Естественно», — ответил Мечников. «Ну а как он относится к тому, что вы так пишете?» — «А ему это нравится», — сказал Леонид. Хрущев несколько остолбенело посмотрел на красивое лицо морского офицера, а в это время другой Леонид — Рабичев, обращаясь к Хрущеву, сказал: «Никита Сергеевич, мы все художники — ведь очень разные люди и по-разному видим мир. И мы много работаем в издательствах, а Элий Михайлович нам очень помогает это свое восприятие перевести в картину, и мы ему очень благодарны…» Хрущев спокойно выслушал эти слова и, посмотрев несколько секунд в лицо Рабичева, направился дальше. Но всем стало очевидно, что перелом какой-то произошел и что Хрущеву теперь будет трудно взвинтить себя до недавней ругани… «Ну, ладно, — сказал Хрущев, — а теперь рассказывайте, в чем тут дело». Это был уже какой-то шанс, и я увидел, как по-разному насторожились Суслов, Шелепин, Аджубей… Я говорил обычными словами, которыми стало принято объяснять живопись. Хрущев слушал молча, наклонив голову. Он, похоже, успокаивался. Никто нас не прерывал, и чувствовалось, пройдет еще пять — десять минут, и вся история кончится. Но этих минут не случилось. Посередине моего достаточно долгого объяснения сухая шея Суслова наклонилась к Хрущеву, и тот, посмотрев на мое спокойное лицо, неожиданно взорвался: «Да что вы говорите, какой это Кремль! Это издевательство! Где тут зубцы на стенах — почему их не видно?» И тут же ему стало не по себе, и он добавил вежливо: «Очень общо и непонятно. Вот что, Белютин, я вам говорю как Председатель Совета Министров: все это не нужно советскому народу. Понимаете, это я вам говорю!»… Наступившая пауза действовала на всех. А то, что я, не выдержав, после слов «это не нужно советскому народу» повернулся к Хрущеву спиной, еще больше накалило обстановку. И Суслов, откровенно заинтересованный в дальнейшем ее обострении, решил снова сыграть на мне. Его голос был мягок и хрипловат: «Вы не могли бы продолжить объяснения?»— «Пожалуйста», — сказал я, глядя в его умные холодные глаза, загоревшиеся, как у прирожденного игрока. «Эта группа считает, что эмоциональная приподнятость цветового решения картины усиливает образ и тем самым создает возможность для более активного воздействия искусства на зрителя». — «Ну а как насчет правдивости изображения?» — спросил Суслов. «А разве исторические картины Сурикова, полные неточностей, образно не правдивы?» Возникала дискуссия, где недостаточные знания ставили Суслова в слишком неудачное положение ученика, и он круто повернул. «А что это изображает?» — спросил он, показывая на жутковатый пейзаж Вольска Виктора Миронова. «Вольск, — сказал я. — Город цементных заводов, где все затянуто тонкой серой пылью и где люди умеют работать, будто не замечая этого». Хрущев стоял рядом, глядя то на одного, то на другого, словно слова были теннисными мячами и он следил за силой ударов. «Как вы можете говорить о пыли! Да вы были когда-нибудь в Вольске?» — почему-то почти закричал Суслов. В голосе его была неожиданная страстность, и я даже подумал, не был ли он там первым секретарем городского комитета партии. «Это не фантазия, а пейзаж с натуры, — сказал я. — Вы можете проверить». — «Да там все в белых халатах работают! Вот какая там чистота!» — продолжал кричать Суслов… Белые халаты… Я вспомнил этот город, серый, с чахлыми деревцами. Пыль, которая была видна за много километров. «Да что это за завод? Тут изображен „Красный пролетарий“, да? Так почему же у него столько труб? У него их только четыре», — не унимался Суслов. Его уже явно наигранное возмущение должно было показать, что он полностью согласен с Хрущевым в том, что «мазня» еще к тому же компрометирует советскую промышленность. «При чем здесь трубы? Художник, создавая образ города, имел право для усиления впечатления написать несколько лишних труб», — сказал я. «Это вы так думаете, а мы думаем, что он не имел права так писать», — продолжал Суслов. Я пожал плечами и молча улыбнулся. Люди вдруг начали двигаться. Хрущев, которому, вероятно, надоел неубедительный диалог Суслова, повернулся, чтобы пройти в соседнюю комнату, где стояли скульптуры Неизвестного…[512]»

вернуться

511

Сахаров А. Воспоминания // Знамя. 1990. № 12. С. 62–64.

вернуться

512

Белютин Э. Хрущев и Манеж//Дружба народов. 1990. № 1. С. 136–142.