Серу в полку жевали многие — нравилось, но только Худяков мог жевать по-особенному, по-кержацки: с аппетитными и смачными щелчками. Это всегда производило впечатление.
Лейтенант отказался от кофе, а ефрейтор взял пластмассовый стаканчик и пил осторожно, исподлобья поглядывая на жующего Худякова. Выпил и опять крепко прижал к животу фанерный ящик, упрямо замотал головой. Можно было подумать, что настырный борттехник выпрашивает этот футляр, а солдат не отдает.
Белкин поморщился: чего борттехник пристал к парню! Обернулся, поманил Худякова к себе.
— Ну что там?
— Порядок. — Борттехник аккуратно завернул серу в платок и спрятал в карман комбинезона. — Я насчет ящика интересовался. Покажи, говорю. Так этот ефрейтор чуть было не укусил. Психованный парень.
— Ничего особенного там нет, — сказал Белкин. — Лампа-генератор. Без этой самой лампы у них локатор не работает. Понимаешь?
— Понимаю, чего тут не понять, — пожал плечами Худяков. — Изучал когда-то радиотехнику. Значит, не зря нас выпроводили в такую веселенькую погоду.
Белкин хотел сказать, что никто их не выпроваживал, не гнал и не настаивал. Полковник просто попросил, сказал «надо». Они могли не лететь, заставить их никто не имел права — на любом аэродроме сейчас выложен «крест». Но что говорить об этом? Худяков все отлично знает, да и сам тоже добровольно попросился идти в рейс.
— Как они насчет обстановки? Ежатся?
— Нет, — Худяков мотнул чубатой головой. — Ребята крепенькие, вези их как угодно и куда угодно. Им до лампочки. Лейтенант вовсе молчит, ничем не интересуется, а ефрейтор ящик свой обнимает, боится растрясти. Очень письмами интересуется. Как вы считаете: давать ему или не давать?
— Что давать? — не понял капитан.
— Ну, письма. Я ведь недельную почту забрал на их гарнизон. А этот ефрейтор просит: развяжи мешок, покажи, должно письмо быть. Я говорю: нельзя, почта — дело неприкосновенное и мешок под сургучной печатью. В крайнем случае, говорю, этот вопрос может решить только командир, капитан Белкин. То есть вы.
— А ты разве не можешь?
— Я? Не могу. При старшем начальнике не могу. Устав не позволяет.
Худяков ухмылялся, говорил полушутливым тоном, словно лишний раз подчеркивая уважение к командиру. Однако Белкин давно раскусил нехитрый прием своего бортача, с помощью которого Худяков уже не раз уходил от ответственности.
— Как его фамилия?
— Не спрашивал.
— А ты пойди и спроси. Пойди, Федя. Потом развяжи мешок и найди ему письмо, если есть. А печать сними, сорви.
— По вашему приказу, товарищ командир? — опять ухмыльнулся Худяков.
— По твоей доброте, Федя.
— Шутите, командир? А если в том мешке ценная корреспонденция, служебные бандероли? Могут ведь шум поднять.
— А ты их не давай ему. Понял? — серьезно сказал Белкин.
Они с минуту глядели друг на друга, потом Худяков не выдержал, рассмеялся, сунул жвачку в рот и между ящиками полез в пассажирский отсек.
Над крутым изгибом Светлихи Белкин сверил полетную карту: все в порядке, теперь доворот вправо — курс на Варнацкое ущелье. Вдали уже виден главный хребет, гигантским барьером заслонивший горизонт, и там, где сейчас еле заметна зазубрина, белопенная яростная Бурначиха перерезала его пополам.
Самое паршивое, что они летят на юго-восток, уходя от циклона. Он отстает, и, значит, назад им пути нет. Над базовым аэродромом сейчас наверняка хлещет дождь, в столовой летчики и техники потягивают пиво и вспоминают белкинскую «четверку»: понесло же ребят в этакую падеру…
Стремительно нарастали увалы предгорья. Машина взмывала, подскакивала, и это чем-то напоминало барьерный бег: один за другим гребенчатые полоски увалов падали под фюзеляж, убегали назад.
Варнацкий проход постепенно раскрывал свой темный щербатый зев. Жерлом огромного туннеля он уходил в туловище хребта. В памяти возникли три поворота в ущелье: два свободных для маневра и третий — самый опасный: «Зубы». Выход к нему на третьей минуте полета в ущелье. Здесь как в бочке: собственный мотор оглушает дробью сотен отбойных молотков, от грохота рябит в глазах.
Капитан Белкин вышел в эфир, передал на рабочей волне: «Подхожу к Варнацкому ущелью». На всякий случай, хотя и знал, что отсюда вряд ли его сможет услышать какая-нибудь радиостанция.
Чувствуя за спиной напряженно сопящего Худякова, нетерпеливо отогнал рукой: не мешай! И по привычке, чуть закусив губу, уверенно, с небольшим креном для лучшего обзора направил вертолет в ущелье.
Лишь минутой позже Белкин понял, что дело худо. Сразу у начала поворота вертолет словно нырнул в молоко, густое и теплое парное молоко. Белкина пробил холодный пот, когда он ощутил эту душную вязкую теплоту. Интуитивно он направил машину чуть вверх, пилотируя вертолет по приборам, рассчитывая, что неожиданная белесая мгла только пробка, какие нередко бывают в ущельях.
Он поздно понял, что в мутной пелене тумана слева мелькнула черно-блестящая стена скалы. Энергичным движением рулей Белкин едва уберег кабину от прямого удара, но тотчас же раздался сухой треск лопастей винта, будто кто-то отдирал от забора доску.
Так машина и врезалась в густой лапник-пихтач на крутом откосе Бурначихи.
2
Зойка любила одиночество. Ну не в полном смысле, а просто любила побыть иногда одна. Поваляться на диване, полистать старые журналы, подумать о делах своих, пожалеть себя и поругать за что-нибудь Белкина. Иногда, очень-очень редко, всплакнуть светлыми, почти беспричинными слезами. Все это она умела превращать в маленькое удовольствие.
Белкин морщил лоб, когда она говорила: «Стремление к одиночеству — удел гения или инстинкт зверя». Где-то вычитала заковыристую эту фразу и, случалось, повторяла ее мужу.
Белкин был слишком добр, чтобы его могла долго любить такая женщина, как Зойка.
Он был прост и бесхитростен, и Зойка «исчерпала» его за год совместной жизни. Но она еще продолжала присматриваться, стараясь все же открыть в нем какую-нибудь новую черточку, сложность какую-нибудь. И, разочарованная, не находила. Как-то в отчаянии даже сказала:
— Белкин, Белкин… Ты хоть бы напился, что ли. Ну разочек хотя бы!
В ответ Белкин изумленно хмыкнул и пошел на кухню чинить электроплитку.
Командировки не спасли положения, хотя втайне Зойка и надеялась, что оправдается старая мудрость: разлука распаляет любовь, как пожарище ветер. Не для нее оказалась эта истина. Да, сначала была грусть. Но ее хватило ровно на месяц. А потом были долгие и невыносимо мучительные дни, потому что ждать, не любя, еще тяжелее.
А рядом был Костя, откровенно извиняющийся и до невозможности застенчивый. Застенчивость в нем была столь же неистребима, как белкинская невозмутимость.
Костя был давним другом Миши Белкина, и это обстоятельство в какой-то степени спасало Зойку от злых пересудов. Но все равно разговоры ходили. И в полку, и в городе Зойку они ничуть не тревожили — она целыми днями работала в школе, а кроме того, в отсутствие мужа она никогда бы себе ничего не позволила. Это было бы предательством. Костя Самойлов ей нравился, не больше. Иногда казался забавным со своей девичьей стеснительностью.
Старый холостяк, Костя Самойлов играл довольно странную роль в их семейной жизни. Белкин вечерами скучал без него, но, бывало, и Зойка чувствовала, что ей не хватает Кости. Если они ссорились с мужем, то мир наступал только при Костином посредничестве. Он всегда и во всех случаях держал сторону Зойки. Он любил — ее, и она отлично знала это. А она? Она никогда не задавала себе такого вопроса, и не потому, что не хотела. Просто знала, что иной раз ответить себе намного труднее, чем кому-либо другому.
Дождливый вечер размазывал по оконному стеклу фиолетовые потеки. Земля на грядках в огороде набухла от влаги, глянцево блестели прямые и ровные стволы рябин в палисаднике, намокший штакетник сделался пятнистым.