Через год-полтора мародерство на войне стало массовым, и отцы-командиры своими силами уже не могли с ними справиться, пришлось направлять против грабительских подразделений специальные части, а где их взять? И вот казаков, как наиболее дисциплинированных и боеспособных, вместо того, чтобы использовать против германцев и австрийцев, начали посылать для наведения порядка в тылу.
В основном, конечно, для этого дела посылали донцев, их было больше, и они в таком мордобое имели свою сноровку, но когда они не управлялись, привлекали и ку банцев, ведь мародеры устраивали настоящие погромы, и не только по мелким хуторам и поселкам, а при случае курочили и большие города. Вот и нашему Касьяну однажды пришлось поучаствовать в разгоне и отлове таких мародеров-погромщиков.
Донцы, где нагайками, где построже, разогнали мародеров из одного поселка, и те разбрелись по окрестным перелескам. Кубанцев поставили в оцепление, а полевая жандармерия стала прочесывать местность, отлавливая тех бандюг, гуртовать из них команды и отправлять в верхний штаб для предания суду.
И в одно хорошее утро к казачьей кухне прибился посторонний солдатик, мало того, что малорослый и неказистый, так еще конопатый и с белыми волосами. Зубы редкие, а уши большие, торчком. Морда небольшая, но вся заляпана веснушками — вроде черти на рыле у него горох молотили. Уродил его дядя на себя глядя… В общем, приблудился не лучший солдат. Как в половодье, кому что, а нашему берегу то щепка, то дерьмо… Как будто бы отстал от своей части, вот теперь ее догоняет, а по всему видно, что крутит и всей правды не выкладывает. Но потом все же раскололся: участвовал-таки в грабеже в том злополучном местечке. У всякого скота своя простота: он, мол, как все — сначала разбили жидовские лавчонки на базарной площади, потом пошли по домам… А когда налетели донцы и жандармы, он дворами, огородами, а дальше оврагами выбрался в поле, переночевал в снопах. Барахло, что схватил в одном из магазинчиков, на всякий случай побросал в бурьянах, оставил себе только очки без заушин, но с позолоченным коромыслом, а может, и золотым. Решил, что если найдут при обыске, скажет, поднял на дороге, про тряпки такого не скажешь, а про цацку — чего ж, нашел, и все такое. Дурной, дурной, а хитрый…
Казаки решили его в трибунал не отправлять. Жалко стало ушастого — в трибунале под горячую руку могут из него «сгарбузовать» такого бандюгу, что ни одна тюрьма не примет. Да и прижился он, чертяка конопатая, при кухне — безотказно любую работу делал, дров там поколоть, казан помыть, или, может, еще «куда пошлют». Про звали его «Плюгай» — не то он сам так сказался, не то еще почему, но вот — Плюгай…
Так он при полевой кухне и проболтался с месяц, потом куда-то сгинул, как будто его жабы схарчили с галушками. И забыли про него, как вроде его и не было, ну, а если вспоминали, то жалеючи: где он, мол, и как, наш непутевый Плюгай?
Но пути Господни неисповедимы, а наши пути-дороги узки и ухабисты. Касьян вдруг встретил того Плюгая в Катеринодаре. Это было уже весной двадцатого года, когда «кадеты» только-только убрались из города, а «товарищи» только-только начали устраивать свою, как они говорили, самую справедливую власть на свете.
Оказавшись в городе, Касьян зашел к другу-сослуживцу, и тот предложил ему сходить в тифозную «лекарню» — поискать зятя, был, мол, слух, что тот лежит где-то в карантине с повальной в то время болезнью — тифом. И друзья неспешно направились «пошукать» родича. Бараки, а скорее — длинные низкие сараи с тифозными больными, были переполнены, в полутемных помещениях — душно и сумно. Пахло карболкой и чем-то непонятным, может, самой смертью…
Касьян обратил внимание, что, когда они шли по коридору, под чоботами что-то похрустывало: «хрусь, хрусь»…
— Воши, — объяснил санитар, — оцэж воны пэрэплазують от мэртвых до живых. В общем, те бараки нашим хлопцам не понравились, зятя они не нашли, не числился он в карантинных книгах ни среди «прибывших», еще живых, ни среди «убывших» — и живых, и мертвых. Но возле одного из сараев наткнулись они на расхристанных солдат, сидевших в холодке и игравших в карты. Среди них Касьян и узнал старого знакомого — мародера, белоголового Плюгая, такого же, каким был он прежде, ушастого, с мордой, засыпанной грязными веснушками. Проморгавшись, тот признал Касьяна, и тут же, не ожидая вопросов, объяснил, что был ранен под Тихорецкой, после выздоровления оставлен в рабочей команде при госпитале, а вот сейчас новая власть отправила его за старшего сторожа сюда, к тифозным, для помощи и охраны.
Когда они отошли от сторожей-картежников, санитар тихо посоветовал Касьяну много с Плюгаем «не балакать, бо як вин шкура и христопродавец» …
— А что ж це так? — спросил Касьян. — Что он, сатана ему брат, не ангел, я знаю. У каждого прохвоста своя короста… — То-тож, — подтвердил санитар. И коротко рассказал казакам, что, мол, этот ушастый стражник в госпитале, где он недавно ошивался, выдал красным нескольких раненых офицеров, и те тут же их прикончили — кого вывели на задворки, а кто идти не мог, того застрелили прямо в палате, на койке… Сестры и доктора попрятали все документы, а рыжий Плюгай все равно указал, кто среди раненых «золотопогонник», хотя никто из них по военному времени не успел и поносить тех золотых погон, и были они все больше подхорунжие и прапорщики, выслужившиеся из рядовых. Вот тебе и Плюгай, бисова его душа. Видно, что сделано в гузне, того не перекуешь в кузне… Ну, а к тифозным его прикомандировали за старшего сторожа, видимо, для присмотра — сами «товарищи» сюда ходить не любят, побаиваются: вошка — она в политике «не бум-бум», может прицепиться хоть к белому, хоть к самому красному…
Плюнул Касьян и, махнув рукой, пожелал Плюгаю и другим таким, как он, «плюгаям», сотню чертей под ребра и всего другого, чего никому путному пожелать нельзя, и чтобы его, того Плюгая, никогда-никогда больше не встречать. Однако ж тесно живут на грешной земле грешные люди и, как ни желал наш Касьян не видеться с Плюгаем, встреча такая все же состоялась.
Дня через три зашел он на «Черноморку» (тогда это была главная железнодорожная станция Катеринодара), узнать, когда ходят поезда в сторону его станицы, и решить, как ему сподручней добраться до дому. Народу на станции, как он и ожидал, было «под завязку, да еще с гаком».
К каким-либо кассам продраться не было никакой возможности, в вагоны сажали по пропускам разного начальства, а большей частью люди занимали места кто как сможет: кто самохрапом забирался в вагон через окно, кто лез на крышу. Касьян встретил станичника, тот сказал ему, что сегодня ночью на Тимашевку будет идти не то «бочкарь», не то грузопассажирский поезд, и знакомый ему железнодорожник обещал посодействовать. А вдвоем не только веселей, но надежней. Так что «прыходьтэ, Касьянэ, после полуночи!». На том и порешили, и тут Касьян увидел в центре привокзальной толоки какуюто свалку. «Когось бьют, — сообразил он, — может, и есть за что».
Толпа на какое мгновение разомкнулась, и Касьян увидел, что колотят двоих, и один из них ни кто иной, как его давний знакомый — белоголовый Плюгай.
— За что их волтузят? — спросил он кого-то из зевак. — За дело, — удовлетворенно ответил тот. — Оклунок с салом потягнули, бисовы хапуны. Тут их и застукали… Били «хапунов» основательно — ногами по ребрам, толкли мордами о землю. И если бы Касьян сразу не узнал Плюгая, через минуту-другую ему сделать это было бы невозможно: его белая голова стала черной от грязи и крови.
— Ежели б их так мордовали не только за сало, но и за другие их хвокусы, — говорил дед Игнат, — так може, и от великого греха удерж был бы. Наказание — оно ж первый шаг к покаянию. Може, всыпали б тому Плюгаю плетюганов ще там, на Галитчине, он бы одумался, и зла от него больше не было бы. Есть така порода людей, что без бича не зъисть и калача… — Была така война — германская, — вздыхал дед. — Там все и прорезалось, и тяга к переменам, и бандитство, и геройство…