Шмелева угнетала не только бесперспективная для него литературная ситуация в Советской России, его также охватывало отчаяние от того положения, в котором оказалась интеллигенция в целом, а главное, его поражали соглашательские либо подчиненные исключительно задачам самосохранения позиции интеллигенции: «Зачерствел и опоганился русский интеллигент! <…> И куда мне больше по сердцу еще не нюхнувший „культуры“ простяк-человек. У него все прямолинейней и проще. И скорей дороетесь до его души. Ему простишь все»[103].
В апрельском 1922 года письме к Ященко Шмелев написал совершенно определенно о том, что ему необходимо уехать «хотя бы на короткое время», что он решил хлопотать о выезде за границу на четыре-шесть месяцев, что желает поселиться в южной Германии; он просил Ященко оформить ему визу на въезд в Берлин[104].
О визе хлопотал не только Ященко, и благодаря усилиям сочувствующих Шмелеву эмигрантов она была получена — лишь на шесть недель. Шмелев нежно простился с матерью. Он не припоминал ей жестокость прошлых лет, он по-своему любил ее. Зная об успехах сына, она гордилась им и даже робела перед ним.
20 ноября 1922 года Шмелев и Ольга Александровна выехали в Берлин. Для выезда нужно было официальное решение, а для него необходима была специальная причина: супруги отправлялись в Европу поправить здоровье после пребывания в Крыму. Хлопоча о выезде, писатель называл и другую причину: необходим материал, знание европейских реалий для работы над новым произведение «Спас черный». За них поручился издатель альманаха «Недра», литературный критик, партиец, давний знакомый Шмелева Н. С. Клёстов-Ангарский. Писатель был признателен Ангарскому, но в Россию он не вернулся.
V
Берлин
Париж
У Буниных в Грассе
Капбретон
«Солнце мертвых»
Шмелевы прибыли в Берлин 13 ноября 1922 года. Из ноябрьского письма Шмелева к Бунину видно, насколько он был опустошен и безразличен к своей участи. Ему что Берлин, что Япония, что Персия, что Патагония — все одно: «Когда душа мертва, а жизнь только известное состояние тел наших, тогда все равно. Могли бы уехать обратно хоть завтра. Мертвому все равно — колом или поленом»[105]. Встретившийся с ним в Берлине Б. Зайцев был поражен его «внутренней убитостью»[106]. Адаптироваться к заграничному существованию оказалось не так-то просто. Он здесь, а там было то, от чего невозможно себя оторвать. Там был сын. Прозаик Семен Юшкевич 30 декабря 1922 года писал в Сааров Горькому: «Видел И. Шмелева. Впечатление тяжелейшее, а от разговора и умиленное и трагическое. Один шанс есть, что сын жив, и на этом шансе и стоит весь дом жизни. Я про себя плакал. А слов было им сказано не много»[107].
Вересаеву Шмелев сообщал о своем недоумении: зачем он, собственно, оказался в Берлине?.. Похоже, такое смятение было не только у него — Вересаеву же он писал о растерянности эмигрантской интеллигенции вообще. С одной стороны, его подавляло собственное отчаяние, он переживал состояние пустыни, мрачной и сухой, с другой стороны, он уговаривал себя: не ему одному, а всем приходится томиться в этой пустыне, но надо надеяться на Бога, надо найти в себе Бога, надо обязательно взяться за перо и все-таки… вернуться в Россию!
Бунин, по всей вероятности, так не думал. Он, желая, чтобы Шмелев закрепился в Европе, вел переговоры об издании его произведений, рассматривал возможности их переводов на шведский язык. Наконец, Бунин хлопотал о французской визе для Шмелевых, и она была отправлена им 6 января 1923 года. Он и Вера Николаевна — в основном она, Бунин конфузился — продавали билеты на вечер Шмелева, который еще не приехал в Париж. Наконец, по приглашению Буниных 16 января 1923 года Шмелевы приехали в Париж, и Бунины передали им 1800 франков, собранных специально для них.
Шмелевы поселились у племянницы Ольги Александровны — у Юлии Александровны Кутыриной, в ее трехкомнатной квартире в доме № 121 на улице Шевер. Вере Николаевне Буниной обстановка шмелевского приюта напоминала быт московского студенчества. Впрочем, Шмелевы всегда жили скромно. Посетивший в 1924 году Шмелева Томас Манн вспоминал убогость жилища, его потрясли и скудное существование писателя, и его измученное лицо, на котором были запечатлены ужасы крымской трагедии.
Шмелевы нанесли визит Буниным, у которых были устроены публичные чтения — Шмелев читал из «Это было». Тогда же Бунин представил его состоятельным, принимавшим участие в создании крупного журнала «Современные записки» Михаилу Осиповичу и Марии Самойловне Цетлиным, познакомил с другими влиятельными лицами, от которых зависели публикации произведений эмигрантов.
И хотя Шмелев в марте писал Треневу о том, что Россия для него — хлеб духовный: «С Россией порывать не хочу, люблю ее больную и несуразную и несчастную душу»[108], — он не торопился возвращаться. С лета до 5 октября 1923 года, четыре месяца, Шмелевы жили у Буниных в Грассе: «…мы тогда с июня по октябрь жили вместе, тогда Бунин настоял, чтобы мы приехали на их виллу, в огромном парке, — „Mont-Fleury“, — я согласился, но… на общие расходы по хозяйству…»[109]. Минули и четыре, и шесть месяцев, которые писатель отвел себе для жизни в Европе. В июне 1923 года он передал через Кутырину приехавшему в Париж Клёстову-Ангарскому свой отказ вернуться в Россию. По-видимому, уже летом он понял, что его связь с «больной и несуразной» Россией может быть какой угодно, только не физической.
Грасская жизнь возвращала Шмелева к нормальному состоянию, там он смог вернуть себе вкус к жизни, к ее простым радостям. Бунины сняли виллу Mont-Fleury незадолго до визита Шмелевых — в мае 1923-го и жили там больше года. Она располагалась высоко над Грассом, в саду росли пальмы, оливы, черешня, хвойные деревни, открывался вид на Средиземное море.
По наблюдению В. Н. Буниной, он был «бледен, накален, возбужден»[110], но А. И. Куприну он писал из Грасса о том, что ему там легко, что Грасс — это рай. Письмо от 13 июня — подробное описание грасской жизни; в наивном восторге Шмелева перед забытыми удобствами видна глубина его крымских потрясений, проступает тот ужас, который отдалил человека от нормального бытия, бросил его, слабого, в бездну, из которой, казалось, нет возврата:
Дорогой Александр Иванович,
Другую неделю живем в Грассе, и незаметно мчит время — так здесь легко. Крым, но субтропический, с водой и гущиной зеленой. Пальмы не пальмы, а слоновьи ноги с… султанами (не турецкими), вино само вливается и рассказывает такие сказки, что… Хорошее вино, и стоит 1 фр. литр!.. Завода русского, из Мужэн. Эти вот, золотенькие, по ночам шныряют, насекомые-то тропические, — можно поймать и прикурить. Доро́ги — паркет, а культура такая, что так бы захозяйствовал: коровы — при электрическом освещении жрут, жрут, лежа на боку, и течет из них молоко. Петухи — провансальские, ядовитые, орут, как брандмайоры, куры — брюнетки, какие-то брестские, несут по паре в день… Соловьи поют на заре! Но соловьи 2-го сорта, не наши, рокоту нет такого. Ежели бы у меня было тысяч 15–20, купил бы себе здесь клочок с хибаркой, и такие бы я чудеса натворил! И так бы и осел…
Вот это — рай, осколок, показанный кукишем нам, имевшим и Крым, и Кавказ, и… Был я у Моисеенки… Что за буколика. Пара казаков в широких соломах, как на плантациях, мерно-казацки бьет мотыгой. Журчит вода (из водопровода). Черешни — сахар в розовых щечках, вино — словно Господне, слеза сладкая, куры, кролики (10 фр. 2 кило, сбыт), виноград — на 1500 ведер, осел, при электрич. освещении, черный, как черт ушастый, и ко-ро-ва… И такая компостная яма, и такая веранда в тени, и такие кресла, и такой пес — волк и 9 десятин такой благодати. А казаки всех девок покорили, и такие бои были, что 7-меро весь Mougin побили! Что тут рассказов одиссейской мерки и мазки, что за благодать! Здесь Вы бы написали такие чудеса, что… Здесь под каждым камнем история. Плацо Наполеона… Здесь золото прет из камня — в маслины, апельсин, абрикос, во всем. Хорошо трубят рожки аннамитов в далекой казарме, хороши девушки с цветами у алтарей на бульваре (здесь попы все устраивают молебны!). Здесь городок из «Мадам Бовари», какие старички, какие бородатые старушки, сломанные и вновь склеенные, а алоэ — канделябры, и пальмы — не обхватишь, и доживающие век пенсионеры — много-много, и духи — розовое масло — разлиты по городам, и гора Эстерель, любимые цепи Мопассана, и яхты у побережья Канн (1/2 ч. пути), с ленивыми матросами — баловнями господ — белое с золотом, праздно подремывающие у мола, начищенные до солнца в глазах. Здесь трижды косят, а мушмала сыплется золотым градом. Вот, дорогой Александр Иванович! Дайте мне взаймы 15 тыс., и я через пять лет подарю Вам имение — рай в 50, а сам уйду под землю. Подумать только: 2 куб. метра воды ежедневно — платят по 150 фр. в год! Да ведь можно какие помидоры снимать, по 1/2 пд. с клети! А я бы на 300 саж. все имел: 2–3 маслины — и каждый день провансаль, и каждый день бутылка какого-ниб. Каберне, и каждый день по 3 яйца круглый год с 7 кур (больше не надо), а к Петрову дню — цып-ля-та молодые! А шоссе на Ниццу такое, что хочется идти, идти… и я утром часов в 6 иду-иду, мимо вилл в огненной герани, в сладком гелиотропе, и смеются мне апельсины золотеньким шаром, и ковыряются в придорожной канаве старики-грибы, говоря: Bonjour, Monsieur! Покуришь на неведомой скамейке, а мимо тебя шныряет и шныряет парнишка на велосипеде — в школу, рабочие на мотоцикле с пилой и кожаной сумкой, из которой торчит к небу горлышко с розоватым всплеском, и выбежавшая девка — прованская крутобедрая, голорукая, орет кому-то вослед о-лал-ля-а! Глядит на ее ноги старикан из канавы и ведет отседевшим усом и все еще соловьиным глазком. Да что… Ну, как живете? Наслышаны мы, что был diner-gala, что Вы купались в обольстительных ласках великих женщин, что подавали на золоте, что меню были изображены на 100-франковых бумажках, а к цыплячьим котлеткам розовая ручка герцогини накладывала звонкими ложечками зеленый горошек — пару изумрудную, изумруды — горошком на память. Что присутствовали тени Бурбонов, и Карлов, и Луи, и легконогие маркизы в шелках и золоте сыпали пудрой, и дамы делали реверансы и подымали бокалы во славу русского имени, а мадам принцесс пожимала под столом чью-то бодрую руку, написавшую много прекрасного? Не скромничайте, дорогой, и примите от меня братское — да будет! Quid novis? Какие добрые перспективы видятся? Как себя носите? Буду ждать письмеца, а придет время — распишусь. Однако скажу — здесь все располагает к работе. Но… вытягивает это солнце к дали, зовет в Антибы (был!) — за 2 фр. На трамвае, в Ниццу, в Монако, на № 23, который я испытаю пятифранковиком. И отрясусь. Не надо мне молочно-сиреневых бумажек в небе, лучше верных рабочих — 40 фр. в день — и я был бы трудоспособен.
Каждый вечер ходим по шоссе — версты 4–5 по проспекту золотых мух, и они уплывают от нас, как неуловимые мысли. Воистину благословенна страна, владеющая таким кусочком земли!..
Наш привет горячий Вам и Лизавете Маврикиевне и наши поцелуи милой Кисе.
А книги я послал в Копенгаген 2 июня из Парижа.
Сердечно Ваш Ив. Шмелев.
Пишите. Ваши письма будут для меня славным ликером! И жжет, и крепит, и душа парит[111].
103
«Последний мой крик — спасите!». С. 175.
104
Русский Берлин. 1921–1923. С. 272–273.
105
Устами Буниных. Т. 2. С. 100.
106
Зайцев Б. О Шмелеве // Зайцев Б. К. Собр. соч. Т. 6. С. 366.
107
Цит. по: Примочкина Н. Н. Горький и писатели русского зарубежья. М., // 2003. С. 228.
108
«Последний мой крик — спасите!». С. 176.
109
Из письма И. С. Шмелева к О. А. Бредиус-Субботиной от 4.12.1941 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 301.
110
Устами Буниных. Т. 2. С. 112.
111
Цит. по: Куприна К. А. Куприн — мой отец. М., 1979. С. 236–238. Quid novis? — Что нового? (лат.) Елизавета Маврикиевна, Киса — жена и дочь Куприна.