Изменить стиль страницы

Сам автор называл эту пьесу попыткой романтической трагедии на военную тему: «Пьеса была написана в стихах и в прозе, как ни странно, довольно легко прошла Главрепертком, который в ту пору заменял цензуру. Единственное замечание было — нельзя ли сделать в конце так, чтоб было не очень понятно, погибают герои или не погибают. Чтоб люди думали: может быть, они остались живы. Это очень типичное замечание тех лет, потому что считалось, что для советского человека смерть — это нечто совершенно нехарактерное…»[133]

Галич переделал концовку, и она стала такой, какой просил репертком, а заодно поменял название на «Походный марш». Однако цензоры этим не ограничились. В протоколе от 21 ноября 1946 года[134] старший политредактор Т. Родина, в целом оценившая пьесу положительно, в заключение написала: «Разрешить к работе Камерному театру с последующим представлением окончательного варианта сценического текста и с купюрами на стр. 98, 99». То же самое гласила приписанная ниже от руки резолюция начальника ГУРК (Главного управления репертуарного контроля).

У читателей может сразу возникнуть вопрос: что же там такого криминального на страницах 98 и 99? А вот что — диалог между студентом Инженерно-строительного института Глебом Украинцевым и врачом Ильей Левитиным, который содержит ряд мыслей, совершенно не вписывавшихся в тогдашнюю идеологию:

ИЛЬЯ (медленно снял очки, подышал на стекла, покашлял). Ты, очевидно, забыл другое, Глеб… А я помню! Я, как сейчас помню — первый год войны, Киев, бомбу, угодившую в здание школы. И чижиков-приготовишек… Я помню, как они лежали и пальцы у них были вымазаны чернилами… И, знаешь, порой мне приходит в голову, что если когда-нибудь такое повторится — то в этом будет лично моя вина…

ГЛЕБ. Как так?

ИЛЬЯ. Лично моя вина! Значит, плох я был, профессор Левитин! Слишком легкие пути выбирал, сделал мало — если новая нелюдь не побоялась полезть на меня с оружием… глупо, да? Чего меня-то бояться? Штатский человек и притом в очках… Но пусть каждый из нас так думает… Это лучше и честнее, чем сидеть за чаем и твердить с постными лицами о веке атомной бомбы… А по-моему, уж коли на то пошло, то в век атомной бомбы надо быть человеком прежде всего…

ГЛЕБ. Ты прав! Да и века-то такого, в сущности, нет. Век начала коммунизма — так еще можно сказать!

ИЛЬЯ. Да… А клиника… Что ж, клиника дело хорошее… Там ученики у меня остались… Придется кое-кого сюда перетаскивать… И, вообще говоря, какого черта ты меня вздумал пугать… Что улыбаешься?

ГЛЕБ. Давно не слышал, как ты скандалишь!

ИЛЬЯ. Да, да… Только так себя и можно вести… И здесь, и там!

ГЛЕБ. Где там? На Большой Земле?

ИЛЬЯ (разошелся). На большой земле! На чужой земле! Надо стучать кулаком по столу! Надо плевать на всех любителей улыбок и тонкостей! Плевать! Справедливости не требуют шепотом.

Вот такой фрагмент. В последующих публикациях пьесы от него останется жалкий огрызок: «Я очень хорошо помню первый год войны — Киев, бомбу, угодившую в здание школы, и чижиков-приготовишек… Я помню, как они лежали, и пальцы у них были вымазаны чернилами… И когда теперь я просматриваю газеты, слушаю радио и вижу, что новым нелюдям не терпится повторить то же самое, — я понимаю, что я обязан быть готов! И я хочу, чтобы они там знали, что я — доктор Илья Ильич Левитин — готов стать в строй и что я не дам им в обиду наших чижиков! Тебе смешно это, да? Казалось бы, чего уж им меня-то бояться?! Штатский человек, и притом в очках… Но я хотел бы, чтобы каждый из нас думал именно так!»[135]

И это всё. А самое главное бдительные цензоры вырезали — как раз те важнейшие мотивы, которые в 1960-е годы появятся в творчестве Галича-барда и в пьесе «Начало пути» произносятся от лица еврейского интеллигента Ильи Левитина, фактически являющегося alter ego автора. Во-первых, это мотив личной вины («если когда-нибудь такое повторится — то в этом будет лично моя вина… Лично моя вина!»), который в 1968 году будет развит в песне «Бессмертный Кузьмин», причем именно в связи с войной: «Пришла война — моя вина… Моя война, моя вина, / И сто смертей мои!.. И пусть опять — моя вина, / Моя вина, моя война, / И смерть опять моя!» Во-вторых, довольно необычная для советского времени мысль о том, что «в век атомной бомбы надо быть человеком прежде всего». В песне «Еще раз о чёрте» (1968) это будет выглядеть так: «В наш атомный век, в наш каменный век / На совесть цена — пятак».

Словосочетание «на большой земле» через десять лет превратится во второе название пьесы «Матросская тишина» («Моя большая земля»).

А заключительное высказывание Ильи насчет того, что «справедливости не требуют шепотом», представляет собой, по сути, квинтэссенцию всего песенного творчества Галича. Вспомним название его первой зарубежной пластинки «Крик шепотом» и некоторые поэтические строки: «Если даже я ору ором, / Не становится мой ор громче», «Но докричись хоть до чего-нибудь, / Хоть что-нибудь оставь на память людям», «Но я же кричал: “Тираны!” / И славил зарю свободы» и т. д.

Но цензура на то и цензура, чтобы не допускать на сцену такое идеологическое безобразие, поэтому от Галича потребовали убрать из пьесы вышеозначенный фрагмент, что ему и пришлось сделать. После этого Таиров взялся поставить пьесу у себя в театре. А в театре этом, как было принято в ту пору, за репертуаром следил сотрудник КГБ (МГБ) — в данном случае им оказался драматург Всеволод Вишневский, автор «Оптимистической трагедии». И вот он пригласил к себе Галича и начал сыпать ему комплименты: мол, как хорошо, что в театр приходят новые молодые силы; мол, ваша пьеса мне очень нравится и т. д. С этой встречи Галич ушел окрыленный. Но однажды в его квартире раздался телефонный звонок — позвонила секретарша Таирова и сообщила, что Александр Яковлевич просит его срочно зайти. Когда Галич пришел, Таиров, стараясь не смотреть ему в глаза, объяснил ситуацию: «Знаете, Саша, нам звонили из Комитета по делам искусств и приказали прекратить репетицию без объяснения причин. В общем, я сказал, что я не очень понимаю, в чем там дело, ведь так они восторженно поначалу отнеслись к пьесе, и я просил Юрия Сергеевича Калашникова (в 1944–1948 годах занимавшего пост начальника Главного управления театров Комитета по делам искусств. — М. А.) на ближайшем заседании Комитета, там будет обсуждаться вопрос о летних гастролях театров, я просил вторым вопросом поставить обсуждение вашей пьесы, и Соломон Михайлович Михоэлс, и Юрий Александрович Завадский, — они обещали поддержать пьесу, и может быть, что-нибудь нам удастся сделать, хотя бы добиться разрешения постановки ее в одном нашем театре»[136].

Но дело не дошло даже до обсуждения пьесы, так как большую часть времени они потратили на первый вопрос, и Калашников предложил перенести обсуждение «Походного марша» на другой раз. А что произошло в другой раз, стало известно из письма Таирова, которое он написал Вишневскому 5 марта 1947 года: «Ведь до этого ты сам высказывал мнение, что пьеса Галича талантлива, а в пьесе Штока есть талантливые места, что раз авторы хотят работать, их, в интересах роста нашей драматургии, нельзя просто отбрасывать, что они должны быть обсуждены на художественном совете и т. д. и т. д. Почему же на заседании они вдруг превратились в “мальчишек”, нагло подсовывающих какие-то эрзацы, за которые их надо чуть ли не четвертовать»[137].

Таиров никак не мог понять, что Вишневский был в первую очередь чиновником, а уже потом — человеком: в частном порядке он мог как угодно восхищаться пьесой, но если было задание ее публично уничтожить, то делал это с таким же энтузиазмом, с каким до этого хвалил.

вернуться

133

Передача «История одной пьесы» на радио «Свобода» из цикла «У микрофона Галич…», 09.08.1975.

вернуться

134

РГАЛИ. Ф. 656. Оп. 5. Ед. хр. 1797. Л. 110.

вернуться

135

Театр. 1957. № 3. С. 30.

вернуться

136

«У микрофона Галич…», 09.08.1975.

вернуться

137

Таиров А. Я. Записки режиссера: Статьи, беседы, речи, письма. М.: ВТО, 1970. С. 502.