Изменить стиль страницы

По впалым щекам Марьи катились слезы.

У меня глухо, часто билось сердце.

— А как вы жили... живете со своим мужем? — спросил я.

— Как... Обыкновенно. Мы работаем. Всю жизню, сынок, работаем... — И Марья заплакала навзрыд. — Никому не мешаем, а нам — все.

— Кто ж еще вам мешает?

— Все! Все! — ожесточенно повторила она, вытирая лицо рукавом кофты. — Огород весной копаем, и спину не разогнешь, переверни-ка лопатами шестьдесят соток. А дружки Мишкины нарочно мимо нас на тракторах шлендают — вот, мол, у нас какая техника. Картохи до шоссейки на тележке везем, а оттеда я на базар с попутной машиной... Только пока до шоссейки-то доберешься—за деревней взгорок длинный, никаких силов нет. Старые мы уже. А вперегонку машины от правления. На работу народ едет. И нет чтоб пособить — один смех в спину: «Сыч с Сычихой надрываются! Гляди, кишка вылезет!» И так везде — смех, смех. И сторонятся. Ровно мы прокаженные. А теперя еще в семействе разногласия...

— А что в семействе?

— Что... — Она перестала плакать, и на ее лице были дремучая тоска и безысходность. — Думали, Вася подрастет, наследник, хозяйству на руки примет... — Она снова заплакала. — Опять же все через Мишку. Женился бы Вася на Нине — другая у нас жизня была. Да Мишка дорогу перешел. Надежду Вася взял — от тоски, от горя свово, не думавши. И в город с ей. От позору... Нашел себе пару... Чтоб она подавилась, ведьмачка. Уехали... Ладно. Хош бы помогал... Куда! Совсем его Надежда ночами перешоптала — уж не родители мы ему. А теперя — вы...

Она вдруг завыла, страшно, длинно.

Я отвернулся.

Около забора стоял Фролов и делал мне руками какие-то знаки. Да, пора кончать. Финита ля комедия. Комедия окончена. И вдруг с острой силой я ощутил непонятное, внезапное чувство вины в чем-то.

Я прошел через огород, через сад и двор. Меня провожал плач Марьи. Дверь сарая была открыта. Там, в темноте, аппетитно похрюкивал поросенок и слышался монотонный, мне показалось, добрый голос Морковина.

Как он может так?

На что он надеется?

О чем он думает?

Что происходит в его сознании?

«Если он убил...» — остановил я себя.

28

У калитки так же строго стояли участковые — Захарыч и Семеныч. Нетерпеливо прохаживался Фролов. Улица была полна народа.

— Все готово, — сказал Фролов. — Привез Зуева. Он мне рассказал по дороге. Дела... Будем брать?

— Да, — сказал я и повернулся к милиционерам. — Минут через пять приведите в правление Морковина.

— Слушаюсь, — сказал Захарыч, и на лице его появилась растерянность.

— Есть! — радостно крикнул Семеныч; лицо его пылало азартом.

Было двадцать две минуты третьего.

Мы с Фроловым пошли к правлению. На почтительном расстоянии за нами двинулась толпа, возбужденно, но тихо разговаривая.

У правления стояла синяя милицейская машина с красной полосой по глухому корпусу, и от этой машины, от толпы, которая двигалась сзади, от низкого серого неба... Не знаю, может быть, и еще по каким-то причинам мне стало не по себе.

В одной из комнат правления (она была пуста, видно, все ушли на улицу) быстро шагал Пантелей Федорович Зуев. Он был в военном кителе, в начищенных сапогах, очень официальный, строгий и, чувствовалось, до предела взволнованный.

— Здравствуйте. — Он подошел ко мне. — Что от меня требуется?

Я пожал его крепкую, твердую руку и сказал:

— Мы пройдем в кабинет Гущина. Туда его приведут. А вы, пожалуйста, оставайтесь здесь. Когда будет нужно, мы вас вызовем.

— Понимаю, понимаю...

Мы с Фроловым вошли в председательский кабинет. Здесь еще не рассеялся утренний махорочный дым. На столе лежали три початка кукурузы в бледно-зеленых листьях, стоял новый белый телефон, такой же, как в комнате бабки Матрены. И сейчас я больше ничего не могу вспомнить.

Мы сели на стулья. Я вынул из папки бланк допроса, подал его Фролову.

— Вас не затруднит? Вести запись?

— Конечно! Давайте. — Он взял бланк.

Молчали. Было тягостно и неловко.

И вдруг требовательно, с перерывами зазвонил телефон. Я схватил трубку. Последние часа два я не думал о Василии Морковине. Забыл о нем.

— Слушает следователь Морев! — Я не узнал своего голоса.

— Говорит дежурный областной прокуратуры старший лейтенант Вдовенко. — Голос был молодой, четкий, бесстрастный. — С Василия Григорьевича Морковина взята подписка о невыезде. Он работает на сборке охотничьих ружей. На заводе револьверы изготовляются. Но серийного производства нет. Только по заказам.

— Охотничьи ружья и револьверы собираются в одном цеху?

— Нет, в разных, в противоположных частях завода.

— Морковин мог каким-нибудь образом достать револьвер?

— Не знаю... — В голосе послышалась неуверенность. — Думаю, что нет. Их делают совсем мало. Каждый на строгом учете.

— Как вел себя Морковин, давая подписку о невыезде?

— Не знаю, я при этом не присутствовал.

— Хорошо... Спасибо.

— Что вас еще интересует? Какая нужна помощь?

— Благодарю. Ничего не нужно.

— Желаю успеха.

Я положил трубку.

— Ну как? — спросил Фролов.

— Ничего определенного.

Сейчас приведут Морковина. Сыча. Через минуту. Через две...

29

За дверью послышались шаги, голоса, легкая возня.

— Давай, давай, — сказал Захарыч. — Раз уж так...

Первым вошел Семеныч. На его молодом круглом лице были решительность и готовность к действию. За ним шагнул Морковин — ровный, вроде даже рассерженный; только чаще поднимались и опускались бескровные веки. Протиснулся Захарыч, потный, толстый, виноватый.

— Доставили, — сказал он, ни на кого не глядя.

И тут Морковин закричал:

— Не имеете правов! Тольки от дел отрывают! — Он размахивал руками, в тусклых глазах вспыхнул свет. — Я жалиться буду! Зазря человека винуют!

— Подождите за дверью, — сказал я милиционерам.

Захарыч и Семеныч вышли — первый поспешно, второй с явным разочарованием.

Мы остались втроем. Морковин смотрел то на меня, то на Фролова. Что-то новое появилось в его лице. Не знаю... Тень сомнения, что ли? Тревоги?

— Гражданин Морковин, — сказал я, — вы убили Михаила Брынина...

— Не убивал, — быстро перебил меня он и посмотрел на Фролова, писавшего протокол допроса. Видно, это встревожило его.

— ...убили из револьвера, который вы взяли у убитого офицера во время подавления Кронштадтского мятежа. Там еще на рукоятке гравировка есть, две буквы.

Его отбросило к стенке. Мгновенно лицо покрылось потом.

— Не убивал... — прошептал Морковин.

— Пантелей Федорович, зайдите! — крикнул я.

Вошел Зуев и остановился в двери — большой, напряженный; он все расстегивал и застегивал верхнюю пуговицу кителя.

Было тихо. Скрипело перо по бумаге.

Они смотрели друг на друга. В лице Морковина медленно происходила страшная перемена — оно теряло человеческие черты. Даже не могу сейчас объяснить, в чем это проявилось. Но я видел — видел! — перед собой лицо не человека, а зверя. Затравленного, яростного зверя. Старого зверя.

— Пантелей... — прошептал Морковин. — Пантелей...

— Неужто правда, Григорий? — Голос Зуева был полон недоумения, тоски, растерянности. — Неужто правда?

С Морковиным происходила новая быстрая перемена: словно распустились пружины, которые держали его. Он как-то странно закачался из стороны в сторону, судорога скривила его лицо, и вдруг оно стало спокойным, даже величественным. И страшным.

— Да, я убивец, — сказал он тихо. — Я кончил Мишку. — И вдруг рванул ворот рубахи, закричал истерически: — Житья мене от яво не было!.. Кровь он мою пил... Все вы... Все вы супротив меня!.. Будьте вы прокляты!..

И Морковин начал плакать, неумело, трудно, запрыгали его плечи, он закрыл лицо руками, отвернулся в угол.

— Пантелей Федорович, — сказал я. — Спасибо. Вы свободны.

Зуев не хотел уходить — ему было интересно. И жутко. Кажется, он обиделся на меня. Вышел осторожно, тихо прикрыл дверь, оставив щель.