Изменить стиль страницы

– Ммм, – кивнул Клепин. – Вот ты, Витюша, говоришь: Петров-Водкин...

– Я не говорил «Петров-Водкин», – удивился Вялкин.

В дальнейшем я не раз восхищался этой способностью Клепина начать разговор на любую интересующую его тему, которую до той поры никто не обсуждал.

– Петров-Водкин, – невозмутимо продолжал Клепин, – гениальный художник... Но он никогда не заглядывает в бессознательное. А Андре Бретон, – это имя он произнес с особенным вкусом, – пишет, что в недрах души дремлют скрытые силы... Астрал, магия, психоанализ! И эти силы могут менять все, что мы видим на поверхности. Как родники со дна озера.

«Ого, он тоже знает про подсознание», – удивился я и вдруг понял причину недовольства Вялкина: на моем горизонте замаячил лишний потенциальный кумир. Клепин не смотрел в мою сторону, но при этом чувствовалось, что именно мое появление вдохновляет его на излияния. Он внушительно жестикулировал, глаза его горели.

– Во-первых, Бретон говорит о литературе, – возразил Вялкин. – Во-вторых, по-твоему получается, что хорошими художниками могут быть только сюрреалисты.

– Нуу... В общем, пожалуй, да, ты прав. Эль Греко – сюрреалист, Босх – сюрреалист, Дали – сюрреалист, Горнилов – тоже сюрреалист.

Оглядевшись по сторонам, точно ожидая увидеть в каждом углу по сюрреалисту, я снова увидел смутное сияние полотен Вялкина, глубокий синий кобальт новой киноафиши, тени от банок с кистями, резцами и ножницами. Мастерская была таинственна, как сказочная пещера, как предбанник неизвестного измерения. «Интересно, какие картины у этого Клепина».

– Видишь ли, какое дело... Сюрреалисты обращаются к под-сознательному. А есть и другая сторона, – ответил Вялкин.

– Какая? – спросил я.

– Над-сознательное. То, что выше человеческого разумения. То, что может на него снизойти. Дали, Горнилов... Да, это хорошо. Но это идет снизу, из темных глубин. А нужен свет... Вот например, Андрей Рублев, исихасты, суфии...

– Они все подсознательные сюрреалисты, – не сдавался Клепин.

– Нет, Сережа, нет. Сюрреализм – это только ступень. Мы все, – тут он обвел нас всех круговым жестом, – пока стоим на этой ступени. Но нам нужно большее, и мы к нему стремимся.

Меня охватило благодарное тепло от этого «мы», в которое Вялкин великодушно принял и меня. Показывать или не показывать рисунок? А если показывать, то надо ли дождаться, пока уйдет Клепин?

– Да. До Горнилова тоже еще надо подняться, – задумчиво промолвил Клепин, теребя густую русую бороду.

«Кто такой этот Горнилов?» Это имя я слышал сегодня третий раз. Неужели может быть кто-то, кто рисует лучше Вялкина?

Наконец Клепин поднялся с дивана, надвинул на затылок мятую шляпу, сказал Вялкину «Ну, бывай, Витек, будь, Михаил», пригласил нас проведать его в мастерской. И ушел.

– Болтовня! – сказал Вялкин, выглянув за дверь и прикрыв ее, – Бесконечные разговоры. Знаем мы, как они там ходят в подсознание. Квасят в подвале с Бородой и еще какими-то духами. А туда же: «Дали» да «Бретон»!

– А какие у него картины?

– Картины... Вот именно. Какие у него картины... Ничего общего с сюрреализмом.

– Интересно.

– Интересно? Ну сходи да погляди.

– Да я не в том смысле... Я только хотел сказать, что... как вот у него согласуются картины со словами.

– Да ради бога!

Тут я снова почувствовал в руке картонную папку, в которой принес четыре лучших рисунка. Конечно, сейчас был не самый удачный момент, Вялкин был раздражен. Но что же делать? Не уносить же рисунки. У меня терпения не хватит ждать другого раза!

– Слушай, Витя... Помнишь, ты... Помнишь, мы говорили, что я... могу обратиться к своим подсознательным ресурсам и начать рисовать?

– Ну?

– Ну, я вот пробовал. Может, посмотришь?

– Давай, поглядим, поглядим, – тон его немного смягчился.

Неловкие пальцы развязали тесемку на папке и вынули листки. Вялкин взял рисунки и принялся рассматривать. Он ничего не говорил, только смотрел, а потом подкладывал листок под остальные. Сердце лишилось твердости, на него нельзя было опереться: одно неосторожное слово, один жест, одно неловкое движение бровью – и оно покатится в пустоту. Как он отнесется к тому, что мои рисунки – подражание его картинам? Вдруг сочтет это плагиатом? А может, он молчит, потому что не хочет меня обидеть, сказать, что это никуда не годится?

– Ну-с, молодой чек, – сказал наконец мой друг и учитель с большой буквы, – вполне... Вполне...

Сорвавшееся было в пропасть сердце передумало падать, а решило вспорхнуть и порезвиться под облаками. Даже этих ничего не значащих слов было достаточно, чтобы я осознал свое призвание и мысленно рванулся еще сильнее, еще деятельней ему соответствовать. Но произошло кое-что еще.

Ни говоря ни слова, Вялкин шагнул к шкафчику, порылся на нижней полке и достал какую-то увесистую коробку. На крышке распахнула крылья радужная бабочка и было написано: «Гуашь художественная. 12 цветов».

– Держи вот. Поработай с гуашью. Очень дисциплинирует на первых порах.

– А... Это мне?

– Погоди-ка...

Вялкин задумчиво провел пальцем по частоколу кистей и ловко вынул две штуки: круглую широкую кисть и еще тоненькую, как шило.

– Белка, понимаешь. От себя отрываю. Пользуйся моей добротой.

Я не мог вымолвить ни слова. Виктор раскрыл коробку, стал показывать на звездочки, обозначающие цветостойкость. Он говорил о том, какая важная краска белила, как готовить палитру, как ухаживать за кистями, а я только кивал. Слышны были не только его слова о гуаши, воде и бумаге, но еще – как глубокий аккомпанемент – призыв под общие знамена, дружеское ободрение, вера в меня и самое лучшее «мы», которое когда-нибудь было в моей жизни. Это любовь покачивала кивками мою голову, сияла глуповатой улыбкой, разрасталась до кончиков пальцев, наполняла мастерскую, плясала до потолка и выше, гораздо выше, заставляя меня прямо в эту минуту расти и чувствовать свой невольный рост.

– Ну спасибо тебе, – выдавил я наконец, переставая кивать. Слов не хватило бы даже для названия того гимна, который вызванивало в честь Вялкина все мое существо.

* * *

Дома я заперся у себя в комнате, включил лампу и открыл коробку. Достал баночку с охрой и поддел крышку за маленький козырек.

...Помните вы запах свежей гуаши – сытный, завлекательный, сулящий прозрение? По краям янтарно блестит кольцо отстоявшегося клея, а поверхность гладкая, лоснящаяся, чистая. Сразу видно, что здесь плотно – листик к листику – уложены слои образов: лица, руки, облака, песок, холмы, луны, плащи, русые волосы, выгоревшие степные травы. Буду расходовать эту краску бережно, по чуть-чуть, только когда буду готов.

Большая кисточка пахла керосином. Понюхав, я даже поежился. Это была Следующая Ступень. Должно быть, именно от этого меня на секунду завернуло в озноб.

– Обормот! Идем ужинать! – раздался в дверях веселый мамин голос.

12

На большой перемене ко мне подошел лохматый пацан класса из шестого-седьмого. Раньше он мне не встречался, хотя кому придет в голову разглядывать учеников младших классов? Мы стояли у настенного панно, изображающего русских писателей-классиков на фоне сельских пейзажей. Пушкин и Есенин стояли по разные стороны стога сена и смотрели друг на друга с приветливым недоумением.

– Слышь чо, тебя Миша зовут? – спросил младшеклассник равнодушно.

– Да, и что?

– А ничо так. Пришли к тебе там.

– Кто пришел?

– Да я откуда знаю? Просили передать.

Для младшеклассника он разговаривал довольно нахально.

– Ну хорошо. Где они?

– На крыльце.

Странно. Значит, это был кто-то не из школы. Тогда откуда они про меня знают? С прежней школой у меня не осталось никаких связей, в этой за пределами класса я никого толком не знал. Пожав плечами, посмотрел на часы: до начала урока оставалось пять минут.

Мы спустились на первый этаж. Навстречу поднимались возвращавшиеся с перемены школьники. Парнишка шел впереди. Открылась дверь в темноту, потом в холодный свет. «Этот?» – «Да», – услышал я, и свет сразу превратился в соленую вспышку. Удар отбросил меня обратно в проем дверей, опрокинув на кого-то, кто выходил сзади. Отряхиваясь, я выскочил на крыльцо и увидел, что лохматый пацан исчез, а вдоль забора быстро удаляются трое в темных куртках. Вспоминая мельком увиденные лица, я понимал, что никогда не видел этих людей. Губа саднила.