Изменить стиль страницы

Чтобы ничто не мешало дружескому сборищу, обед был подан в той верхней зале, из которой эсквайр недавно смотрел вниз. Последний сидел между Грином и Марло, против них поместились Неш и Пиль.

— Нам бы следовало, — начал эсквайр, — пригласить еще и писца в наше превосходное общество; мне кажется, что этот молодой человек любит поучаться.

— Простите, — сказал Марло, — в этом более многочисленном обществе он почувствовал бы себя лишь смущенным, ибо наш приятель Неш не такого сострадательного нрава, как добродушный Грин, который, хотя и обладает ядовитым пером, но не может ни одному живому существу сказать что-нибудь резкое. Неш, напротив, ищет ссоры и веселее всего, когда находит предмет, который может растерзать беспощадными остротами.

— Вот поэтому-то, — воскликнул Неш, — вам и следовало привести этого писца, или швеца, или как вы еще его там называете, для украшения стола. У пирующих римлян был обычай класть около себя золотых рыбок и наслаждаться во время пира игрой красок, причудливо менявшихся во время медленного умирания; но гораздо приятнее наблюдать за сменой красок на лице чересчур умного новичка или глупца, который, запуганный разного рода шутками и насмешками, тает, вянет и умирает. Такое украшение стола следовало бы всегда брать, по крайней мере, напрокат, чтобы оно к десерту вместе с сахаром способствовало пищеварению.

— Каждый приглашенный, — заметил эсквайр, — должен рассчитывать на благосклонность и вежливость, иначе вместо обеда будет поделен и съеден этот несчастный гость. Притом этот молодой человек показался мне не таким простаком, чтобы вы могли быть так безусловно уверены в победе; ибо эти тихие люди, любящие уходить в себя, не всегда недалекого ума; они часто имеют при себе острое оружие, которое еще более опасно тем, что не выставляется напоказ; их оружие похоже на короткие трехгранные кинжалы итальянцев.

— Тогда, — продолжал Неш, — пришелся бы удар против удара; это был бы турнир, доставляющий опять-таки удовольствие наблюдать, кто будет первым выбит из седла. Но если не считать нашего молодого друга Лоджа[56], то, пожалуй, у нас налицо все, кто мог бы претендовать на подобного рода остроумие, и поэтому мне кажется, что у всякого иного его далеко не хватит для нашего общества.

— Многих подвела овечья шкура, — сказал Пиль, — а какое это было бы удовольствие видеть, как наш главный мирмидонянин[57], долгорукий Ахиллес Неш, со своим крючковатым остроумным носом, нарвется на быка, которого он примет своими маленькими близорукими глазками за мягкую шкуру.

— Кого так часто стригли, — возразил Неш, — тот может только из одного воспоминания заимствовать все свои образы и притчи, потому что у него кожа все еще болит от этой неоднократной операции. Не так ли, друг Грин?

Грин пришел в себя из своего забытья и ответил:

— Простите, друг, я не уловил, о чем вы только что говорили.

— Оставьте его, — взял слово Марло, — он так опьянен новым счастьем, что не думает теперь ни о чем другом. В течение многих лет ему было чуждо сознание человека, не имеющего долгов; теперь приехали к нему жена и ребенок, он хочет опять вернуться в деревню, его словно подменили, одним словом, он стал порядочным человеком.

Все удивленно посмотрели на счастливого мечтателя, стали смеяться и пить за продолжительность его благоденствия и добродетели.

— Да, да, — откликнулся Грин, — если бы вы хоть раз вкусили сладость искреннего исправления, продолжающегося не только в пылу первых дней, вы бы все захотели поселиться в этой прекрасной стране, жить и умереть здесь, и никакой Одиссей, со всем своим красноречием, не смог бы вас снова соблазнить опасными странствованиями, которые морочат вас призраком счастливой отчизны только для того, чтобы предать вас Сцилле и Харибде или чарам Цирцеи.

— Недурная аллегория, — заметил Неш, — но только истинная добродетель, друг Роберт, — не сладкий, соблазнительный плод лотоса, и осуществляющий ее должен служить ей без всякой надежды на награду; ибо жизнь добродетельного обыкновенно неприятна и лишена внешних или чувственных наслаждений. Кому приходилось частенько исправляться и предаваться раскаянию, тот, может быть, для того, только возвращается к пороку, чтобы снова наслаждаться утехой раскаяния и умилением сокрушения. Поверьте мне, Грин, опасно играть этими чувствами, хуже, чем служить пороку с чистосердечным упорством, ибо праведная жизнь — скучная жизнь, праведник не знает ни искреннего нравственного подъема, ни обильных слез покаяния, он занимается своим ремеслом, как всяким другим честным делом, изо дня в день, не глядя ни направо, ни налево.

— Соломоновы слова! — воскликнул Джордж Пиль. — Я, право, не знаю, был ли я когда-нибудь добродетельным; из-за своих долгов я сиживал в тюрьмах, я был свободным и некоторое время пользовался благосостоянием, я жил и в хорошем и в довольно дурном обществе, я давал милостыню и утешал немало несчастных, но, правда, и сам кое-кого лишил некоторой суммы; но никогда я не превозносил себя при удаче и не предавался унынию, когда мне приходилось плохо, а думал, что так оно и должно чередоваться, как ясная и пасмурная погода, как ночь и день, грозовая буря и весеннее тепло. Эта практическая философия, это стоическое спокойствие и пассивность, как теплая шуба, защищают меня от града и сурового ветра.

— Или как холодную улитку ее убогий дом! — воскликнул Марло. — Добродетель! Порок! Несчастье! Праведная жизнь! Все это — сухие, непонятные определения, пустые слова. Да знаете ли вы, в самом деле, что вы хотите выразить этими пустыми звуками? Когда человек всюду, насколько его духовный взор проникает в непостижимую глубину его души, встречает бесконечную весну, цветущую всеми красками, когда он видит тут бурное море и поющих сирен, там землетрясение и пламя и сверкающее сквозь хаос, изменчивое сияние любви; когда такой вдохновенный в душевном опьянении отважно говорит себе: «Хочу быть поэтом!» — то с этим восклицанием он непосредственно отрывается от природы, не признает больше ее негодных для него законов, не может ни наслаждаться ее радостями, ни огорчаться ее горем. С отважным задором он разбивает поддельный хрусталь, морочащий человека бесконечным обманчивым блеском, принося ему и счастье и печаль, и создает свое собственное царство, новый мир. Что с ним происходит в его уединении, что с ним там приключается, как он сводит счеты с собой и с духами, об этом никому не подобает спрашивать. Как в древнем мире воины или вдохновенные люди, часто добровольно посвящали себя смерти или подземному царству, так поэт поступает еще и теперь. Он погиб для того, что люди называют счастьем, он построил себе дом и сад в недрах безумия; добровольным решением он обрек себя подземным, таинственным силам; сокровенные чары служат ему, но зато, как в волшебных сказках, он, Фауст, этот заклинатель, по истечении срока, принадлежит им весь и вполне, и что они сделают с ним, об этом ничей язык еще не мог поведать. Но эта весна, которую он пробуждает среди зимы, волшебные образы, повинующиеся его зову, видения, вопреки всем разрушаемым смелой шуткой законам природы, вырастающие из хаоса, играющие лилейными руками на ангельских арфах, поющие рубиново-алыми небесными устами песни под гремящие звуки струн, так что глухие скалы голосисто отзываются на них, — эта обновленная, просветленная природа, которую бедное человечество получает из рук несчастных обреченных, венки, которые снизу вверх и сверху вниз передают друг другу невидимые руки, чтобы поэт раздал эти волшебные короны своим слушателям, — это блаженство, добытое из Элизия и Тартара, и есть то, из-за чего люди ценят жизнь настолько, что продолжают жить, то, что объединяет и связывает государства и соединяет прошлое с будущим. И эти самые людишки, согревающие свое холодное, сумрачное существование завоеванными для них Прометеевыми лучами, смеют браниться, когда жрец, посвященный преисподнею силою, не подчиняется их повседневным постановлениям, когда тот, кто может бражничать с бессмертной ватагой Юпитера, кто, допущенный к столу Плутона, созерцает с удивлением осужденных и блаженных, оскорбит бедную нравственность, в которую эти жалкие невольники должны облекаться, чтобы только не превратиться в ничто. Но действительно, трижды горе тому Фаусту, который хочет ускользнуть от великих сил, мародерски похитить небо и ад и, передав пошлому, будничному миру, после хищения снова стать обитателем обычного мира. Духи, бывшие для него услужливыми друзьями, гонятся теперь за ним, как уничтожающие враги, мир отвергает его, небо не признает его, бездна и хаос зияют перед ним всепоглощающей пастью. Горе ему, если в мирном, тихом супружестве он откроется женщине в клятвах, которые, еще не произнесенные, уже клятвопреступления. Несчастная сгорит, как Семела[58] в объятиях Юпитера, а ему, вероломному, от этого не будет пользы. Но он может повелеть привести своим рабам многократно воспетую Елену, чтобы в таинственной любовной связи, в объятиях безумия наслаждаться до самозабвения.

вернуться

56

Томас Лодж (ок. 1556—1625), драматург, позже медик.

вернуться

57

Мирмидоняне — древняя ахейская народность в Фессалии, по преданию бывшая с Ахиллесом при осаде Трои.

вернуться

58

В греческой мифологии одна из любовниц Зевса.