Это внезапное пробуждение, это всеобщее движение страстей и умов охватило также и меня своими волнами, я сам как будто бы проснулся и решился во что бы то ни стало вырваться из своего бездействия и принять деятельное участие в готовящихся происшествиях.
Для этого я должен был вновь обратить на себя внимание поляков, уже успевших позабыть обо мне, и с такою целью написал статью о Польше и о белорусских униатах, о которых была тогда речь во всех западно-европейских журналах [183]. Сия статья, явившаяся в «Constitutionnel» в начале весны 1846 года, находится без сомнения в руках правительства. Когда я отдал ее Мегruau, gerant du «Constitutionnel» (Меррюо, редактору «Конституционалиста»), он мне сказал: «qu'on mette le feu aux quatre coins du monde pourvu que nous sortions de cet etat honteux et insupportable»
(«Пусть мир вспыхнет со всех сторон, лишь бы мы вышли из настоящего постыдного и невыносимого положения!»), – я ему напомнил эти слова в феврале 1848 года, но он уже тогда каялся, испугавшись, как и все либералы династической оппозиции, страшной и вместе странной революции, ими же самими накликанной.
(Неправда, всякого грешника раскаяние, но чистосердечное может спасти)
До 1846-года грехи мои не были грехи намеренные, но более легкомысленные и, как бы сказать, юношеские; возмужав летами, я еще долго оставался неопытным юношею. С этого же времени я стал грешить с сознанием, намеренно и с более или менее определенною целью. Государь! я не буду стараться извинять свои неизвинимые преступления, ни говорить Вам о позднем раскаянии, – раскаяние в моем положении столь же бесполезно, как и раскаяние грешника после смерти, – а буду просто рассказывать факты и не утаю, не умалю ни одного.
Вскоре по появлении вышереченкой статьи, я отправился я Версаль, без всякого зову, собственным движением, для того чтобы познакомиться и, если было бы возможно, сблизиться и согласиться на общее дело с пребывавшими там тогда членами Централизации польского Демократического общества. Я хотел им предложить совокупное действие на русских, обретавшихся в Царстве Польском, в Литве и в Подолии, предполагая, что они имеют в сих провинциях связи достаточные для деятельной и успешной пропаганды. Целью же поставлял русскую революцию и республиканскую федерацию всех славянских земель, – основание единой и нераздельной славянской республики, федеральной только в административном, центральной же в политическом отношении [184].
Попытка моя не имела успеха. Я виделся с польскими демократами несколько раз, но не мог с ними сойтиться: во-первых вследствие разногласия в наших национальных понятиях и чувствах: они мне показались тесны, ограничены, исключительны, ничего не видели кроме Польши, не понимая перемен, происшедших в самой Польше со времени ее совершенного покорения; отчасти же потому, что они мне и не доверяли [185]да и не обещали себе вероятно большой пользы от моего содействия. Так что после нескольких бесплодных свиданий в Версале мы совсем перестали видеться, и движение мое, преступное в цели, не могло иметь на сей раз никакого преступного последствия.
От конца лета 1846-го года до ноября 1847-го я опять оставался в полном бездействии, занимаясь по старому науками, следуя с трепетным вниманием за возраставшим движением Европы и горя нетерпением принять в нем деятельное участие, но не предпринимая еще ничего положительного. С польскими демократами более не виделся, а видел много молодых поляков, бежавших из края в 1846-м году и которые впоследствии почти все обратились в мистицизм Мицкевича.
В ноябре месяце я был болен и сидел дома с выбритою головою, когда ко мне пришли двое из сих молодых людей, предлагая произнести речь на торжестве, совершаемом ежегодно поляками и французами в память революции 1831-го года. Я с радостью ухватился за эту мысль, заказал парик и, приготовив речь в три дня, произнес ее в многолюдном собрании 17-то/29-го ноября 1847 года. Государь!
(NB)
Вы, может быть, знаете эту несчастную речь, начало моих несчастных и преступных похождений. За нее по требованию русского посольства я был изгнан из Парижа и поселился в Брюсселе [186].
(Отчеркнуто карандашом на полях)
Там меня встретил Лелевель новым торжеством; я произнес вторую речь, которая была бы напечатана, если бы не помешала февральская революция [187]. В этой речи, бывшей как бы развитием и продолжением первой, я много говорил о России, об ее прошедшем развитии, много о древней вражде и борьбе между Россиею и Польшею; говорил также и о великой будущности славян, призванных обновить гниющий западный мир; потом, сделав обзор тогдашнего положения Европы и предвещая близкую европейскую революцию, страшную бурю, особенно же неминуемое разрушение Австрийской империи, я кончил следующими словами: «preparons-nous et quand l'heure aura sonne que chacun de nous fasse son devoir» («Приготовимся, и, когда пробьет урочный час, пусть каждый исполнит свой долг»).
Впрочем и в это время, кроме взаимных комплиментов и более или менее симпатичных фраз, несмотря на мое сильное желание сблизиться с поляками, я ни с одним не мог сблизиться. Наши природы, понятия, симпатии находились в слишком резком противоречии для того, чтобы было возможно между нами действительное соединение.
К тому же в это самое время поляки, более чем когда-нибудь, стали смотреть на меня с недоверием; к моему удивлению и немалому прискорбью пронесся в первый раз слух, что будто бы я – тайный агент русского правительства. Слышал я потом от поляков, что будто бы русское посольство в Париже «а вопрос министра Гизо обо мне ответило: «c'est un homme qui ne manque pas de talent, nous l'employons, mais aujourd'hui il est alle trop loin» («Это – человек, не лишенный способностей, мы пользуемся его услугами, но теперь он зашел слишком далеко»), и что Дюшатель дал знать об этом князю Чарторижскому; слышал также, что министр Дюшатель донес обо мне и бельгийскому правительству, что я – не политический эмигрант, а просто вор, укравший в России значительную сумму, потом бежавший, и за воровство и за бегство осужден на каторжную работу. Как бы то ни было, но эти слухи вместе с другими вышеупомянутыми причинами сделали всякую связь между мною и поляками невозможной [188].
В Брюсселе меня было ввели в общество соединенных немецких и бельгийских коммунистов и радикалов, с которыми находились в связи и английские шартисты (Чартисты), и французские демократы, – общество впрочем не тайное, с публичными заседаниями [189], были вероятно и тайные сходбища, но я в них не участвовал, да и публичные-то посетил всего только два раза, потом же перестал ходить, потому что манеры и тон их мне не понравились, а требования их были мне нестерпимы, так что я навлек даже на себя их неудовольствие и, можно оказать, ненависть немецких коммунистов, которые громче других стали кричать о моем мнимом предательстве [190]. Жил же я более в кругу аристократическом; познакомился с генералом Скржинецким [191]и через него с графом Мерод (По-французски в оригинале), бывшим министром [192], и с французом графом Монталамбер (По-французски в оригинале), зятем последнего [193], то есть жил в самом центре иезуитической пропаганды.
Меня старались обратить в католическую веру, и так как о моем душевном спасении вместе с иезуитами пеклись также и дамы, то мне было в их обществе довольно весело. В то же время я писал статьи для «Constitutionnel» о Бельгии и о бельгийских иезуитах [194], не переставая однако следовать за ускорявшимся ходом политических происшествий в Италии и во Франции.
183
Имеется в виду письмо в редакцию «Конституционалиста» о преследовании католицизма в Литве и в Белоруссии от 6 февраля 1846 года, напечатанное в томе III настоящего издания под № 486.
184
Это первое у Бакунина проявление идей революционного панславизма вообще не было чем-то неслыханным и абсолютно новым для польской эмиграции. Напротив подобные мысли давно уже зародились в польской демократической среде. Между прочим именно благодаря польскому влиянию панславистские идеи проникли в среду южно-русских революционеров, составлявших самое крайнее левое крыло декабристского движения и образовавших «Общество соединенных славян» (традиции которого вообще продолжал Бакунин в своем радикализме). В 30-х годах часть поляков продолжала мечтать о чем-то вроде польско-славянского мессианизма, направленного в их представлении против России. В начале мая 1837 года начал выходить в Париже журнал «Поляк», выражавший глубокую веру в великое будущее славянских народов и указывавший Польше на ее славянское призвание. От Эльбы до Дона, писал журнал в № 2, от Невы до Адриатического моря живут многочисленные племена единого славянского корня. Эти славянские племена, полные братских чувств, смелости, юные, здоровые, проникнутые энергией, призваны к совершению великих дел: будущее принадлежит им. Они возродят Европу, как не раз уже восток возрождал эгоистичный, торгашеский запад. Славяне свяжут Европу с Азиею. Но для того, чтобы приобрести способность к таким великим деяниям, они должны объединиться, централизоваться. Польша, являющаяся передовым отрядом славянства, выполнит эту задачу. Она скажет своим славянским братьям демократическое слово, и, став в их главе, понесет Европе освобождение.
Вообще панславизм, в том числе и революционный, имеет западнославянское, в частности польско-чешское происхождение, что впрочем вполне понятно, так как именно названные два славянские племени были наиболее развитыми в политическом, экономическом и умственном отношении и выдвинули свою дворянскую или буржуазную интеллигенцию, которая уже из-за одной борьбы своей с немецким мещанством естественно склонялась ж идее славянской солидарности, означавшей в хозяйственном отношении создание свободного от немецкого засилья рынка, а в политическом отношении – сплочение разрозненных сил для сопротивления немецкому наступлению на славянский восток. Когда после закрытия университетов варшавского и виленского польско-литовская молодежь хлынула для продолжения своего образования в Германию, она начала создавать кружки в университетах берлинском и бреславском. В последнем поляки сближались с студентами, принадлежавшими к другим славянским племенам, и в 1843 году там возникло Литературное славянское общество, ведшее свои занятия на польском языке, но руководимое профессором-чехом Яном Пуркинье.
(Пуркинье, Ян Евангелист (1787–1869) – чешский ученый, физиолог, врач и писатель; с молодых лет интересовался чешскою литературою и языком. С 1819 профессор анатомии и физиологии в Пражском университете, а с 1823 профессор физиологии в Бреславле; с 1848 снова в Праге, сначала по кафедре философии, а затем с 1849 по кафедре физиологии. С 1861 депутат чешского сейма. Принимал участие в чешской национальной пропаганде, в частности в Бреславле, где собрал вокруг себя кружок студентов, на которых старался влиять в панславистском духе. Ему принадлежит ряд трудов по физиологии и медицине. Перевел на чешский язык «Освобожденный Иерусалим.» Т. Тассо и лирические произведения Шиллера.)
Позже носителями идеи панславизма сделались преимущественно чехи, но в основе своей мысль эта, особенно в ее революционной разновидности, была польского происхождения, и именно в противность идущему из казенных российских сфер реакционному панславизму, как орудию проникновения царизма в Европу, родилась среди поляков, особенно демократов, идея революционного панславизма идеал будущей вольной славянской федерации освобожденных народов. Возможно, что у Бакунина эта идея сложилась именно под влиянием польской эмиграции (ведь и в Берлине, и в Дрездене, и в Брюсселе, и в Париже он встречался с поляками и жил в круге их идей), но и среди русских революционеров эта идея имела некоторую традицию: ведь о своего рода революционном панславизме речь шла и у декабристов, которые также мечтали о будущей славянской вольной федерации и даже вели в таком духе переговоры с поляками.
185
Итак, несмотря на резкое выступление Бакунина в защиту поляков, угнетаемых царизмом, польские демократические эмигранты отнеслись к нему с недоверием. Но почему бы поляки могли не доверять Бакунину уже в 1846 году? Ясно: не потому, что это был Бакунин, вообще в то время мало кому известный кроме небольшой группы международных демократов, а потому, что это был русский. В то время русский революционер, да еще открыто солидаризующийся с делом Польши, был такою редкостью, что невольно возбуждал подозрение в скрытых целях, в задних мыслях, просто-напросто в служении царизму, в провокаторстве. Бакунину могло повредить еще то обстоятельство, что он сам взял на себя инициативу сближения с польскими эмигрантами, вместо того чтобы обратиться к посредничеству других эмигрантов или французских демократов, находившихся в сношениях с поляками и пользовавшихся их доверием. Во всяком случае с этого именно момента начинаются те недоразумения, которые в течение многих лет преследовали Бакунина и порождали политические сплетни на его счет, причем совершенно ясно, что немецкие коммунисты не имели абсолютно никакого отношения к этому недоразумению и в то время о нем даже и не подозревали.
186
Речь Бакунина, произнесенная на польском собрании 17/29 ноября 1847 года, в русском переводе напечатана в томе III настоящего издания под № 492. Собственно Бакунин ее не произнес, а прочитал по писаному (как явствует из письма Г. Гервега к жене от 6 декрбря 1847 г., напечатанного в книге «1848», стр. 325).
Председательствовал на собрании французский депутат Вавен; в бюро находился между прочим генерал Дворницкий.
Речь выдержана в духе революционного панславизма, в частности в духе солидарности интересов польской и русской революции. Кроме тех предшественников этой идеи, которых мы оказывали в комментарии 65 (см. выше), Бакунин в данном случае имел более близких и непосредственных предшественников, а именно деятелей «Кирилло-Мефодиевского общества» в Киеве, незадолго до того (в марте 1847 г.) разгромленных царскою жандармериею. В программе этого общества (а Бакунин, как мы знаем из тома III настоящего издания, был в курсе того, что делалось на родине) говорится о создании славянской федерации, в состав которой на началах равноправия должны были войти Россия, Украина, Польша, Чехия, Сербия, Болгария. Принадлежавший к этому обществу Тарас Шевченко, очутившись в ссылке вместе с ссыльными поляками, написал известное стихотворение, в котором вспоминал о прошлой совместной жизни Польши и Украины и обвинял панов и ксендзов в том, что они нарушили братское согласие народов. Кончалось стихотворение словами:
Подай же руку козакови
И сердце щирое подай.
И именем христовым знову
Возобновим наш тихий рай.
187
Собрание, на котором выступал Бакунин, состоялось в Брюсселе 14 февраля 1848 года. Поляки хотели объединить в одном торжестве чествование памяти великого польского патриота Симона Конарского, казненного в Вильне 15/27 февраля 1839 года, и памяти павших русских революционеров. Главными ораторами на вечере были Бакунин и Лелевель. Обращаясь к Бакунину, Лелевель сказал: «Будущность наша темна и неясна во многих отношениях. Оставим это грядущее, не станем заботиться о нем: не от нас зависит устранение преград к нему и решение судьбы народов. Прежде всего уничтожим угнетающего нас тирана, душащую нас тиранию, поставим вопрос о народе, поднимем его демократический дух, и все устроится и уладится согласно обоюдной воле добившихся народоправства обеих наций… Да, не может быть разделения между теми поляками и русскими, которые любят свободу. Братья спешат на спасение братьев. Не оставляй, Бакунин, начатого тобою дела, доведи до конца, держись крепко против ожидающих тебя препятствий… Друг Бакунин, подай нам братскую руку и обнимемся сердечно!»
Речь Бакунина известна нам только по той ее сокращенной передаче, какая приводится в «Исповеди».
188
Инцидент с клеветою, пущенною Н. Д. Киселевым против Бакунина через услужливое посредство французских министров, освещен нами в комментарии к тому III настоящего издания, где мы говорили об обстоятельствах, сопровождавших высылку Бакунина из Франции, и напечатали открытое письмо его к графу Дюшателю от 7 февраля 1848 г., помещенное в «Реформе» от 10 февраля того же года. Во всяком случае ясно, что часть польской эмиграции поверила этой клевете на Бакунина. Но поверили не все. Это видно из встречи, оказанной Бакунину Лелевелем, и из его выступления на торжестве 14 февраля, т. е. за 10 дней до отъезда его из Бельгии обратно во Францию. Однако клевета исподволь делала свое дело. Она преследовала Бакунина по пятам и при удобном случае (как в июле 1848 года, в разгар его революционной работы в Германии) снова высунула свое ядовитое жало.
189
Среди стоящих в аппозиции к Марксу и Энгельсу членов немецкого Рабочего союза, существовавшего в Брюсселе, возникла в сентябре 1847 года мысль организовать нечто вроде интернационального союза, в который входили бы и местные бельгийские демократы, и эмигранты различных наций, наподобие существовавшего в Англии общества «Братских демократов», состоявшего из чартистов и политических эмигрантов разных национальностей. Окончательно организовалось это «Демократическое общество для объединения всех стран» в ноябре 1847 года, причем почетным его председателем состоял генерал Мелинэ, фактическим председателем бельгийский адвокат Жоттран, вице-председателями француз Эмбер и немец Карл Маркс (см. комментарий в томе III, стр. 491). Общество ставило себе задачей «единение и братство всех народов» и старалось завязать сношения с демократами различных стран. В одном из своих воззваний оно поздравляло швейцарский народ с победою над реакционными кантонами в 1847 г., обратилось с приветствием к родственному британскому обществу «Братских демократов» и отправило туда своего члена К. Маркса, после февральской революции обратилось с приветствием к Временному правительству и пр. В общем оно носило такой характер, что Бакунин должен был бы чувствовать себя в нем хорошо. Оно вовсе не было коммунистическим или даже определенно социалистическим, так что слова Бакунина о несимпатичных манерах и тоне членов общества, о предъявленных к нему нестерпимых требованиях и т. п. представляются совершенно непонятными, как непонятен и неожиданный переход к немецким коммунистам. Это тем более непонятно, что в письме к Гервегу от декабря 1847 года, напечатанном в томе III под № 494, прямо говорится, что из «Демократического общества» может получиться нечто действительно хорошее, и Гервегу рекомендуется познакомиться с Жоттраном как человеком дельным, умным и практичным, причем обещается в дальнейшем много писать об этом Обществе, хотя и с оговоркою, что впечатления будут иногда противоречивы. О немецких же коммунистах здесь говорится в крайне отрицательных выражениях. Это наводит на мысль, что «Демократическое общество» и коммунистический ремесленный союз в уме Бакунина были как-то неразрывно связаны, и что, когда он писал свою «Исповедь», он ошибочно спутал обе эти организации: некогда симпатичное ему «Демократическое общество» (в котором он все же видимо редко бывал, предпочитая другое общество) и немецкий коммунистический союз, к которому он и тогда и позже относился отрицательно.
190
Выходит, что якобы члены «Демократического общества», а особенно немецкие коммунисты уже в конце 1847 и начале 1848 года кричали о «предательстве» Бакунина. В такой общей и безусловной форме это утверждение Бакунина является или ошибкою памяти (ибо известная заметка в «Новой Рейнской Газете» появилась только в июле 1848 года) или сознательно неясною формулировкою какого-то действительного факта. От кого же могло идти тогда заподозривание политической честности Бакунина? Из всего предыдущего содержания наших комментариев, основанных на собственных заявлениях Бакунина, видно, что подобные подозрения на его счет существовали лишь в среде польской эмиграции. В Брюсселе Бакунин встречался с польскими эмигрантами как консервативного, так и демократического направления (с одной стороны генерал Скржинецкий, В. Тышкевич и пр., а с другой – Лелевель, Люблинер и т. п.). Про одного из них он выражается в цитированном письме к Гервегу с особенною враждебностью, а именно про Люблинера. Правда в этом отрицательном отзыве о Люблинере (о нем см. том III, стр. 493) сильно звучит уже тогда присущая Бакунину антисемитская нотка, но кроме обвинения Люблинера в том, что он «еврей, выдающий себя за поляка», имеется и характеристика его как самого несносного существа в мире. И вот у нас возникает предположение, что Люблинер мог быть одним из тех польских эмигрантов, которые в то время с подозрением посматривали на Бакунина и на его сближение с поляками, причем не стеснялись при случае высказывать свои подозрения более или менее открыто. А так как упомянутый Люблинер стоял близко к Лелевелю и был активным деятелем «Демократического общества» (о чем Бакунин в письме ж Гервегу также упоминает), то не он ли был причиною того, что Бакунин, побывав раза два в симпатичном ему «Демократическом обществе», вскоре перестал туда ходить? Тогда легко объяснялась бы и его ненависть к Люблинеру.
191
О Я.С. Скржинецком см. там III, стр. 493.
192
Mерод, Филипп Феликс, граф (1791–1857) – бельгийский государственный деятель. Долго жил во Франции и примкнул к либеральным воззрениям своего дяди по свойству Лафайета. После бельгийской революции 1830 года, в которой он принимал активное участие, был членом временного правительства, а при короле Леопольде I, личным другом которого он был, занимал в начале 30-х годов ряд министерских постов; с 1839 года был недолго посланником во Франции.
193
Монталамбер, Шарль, граф (1810–1870) – французский писатель и политический деятель, вождь католической партии. Сначала был представителем «либерального католицизма» и сотрудником Ламеннэ, но затем покорился римской курии, вступил членом в верхнюю палату и вплоть до революции 1848 года защищал там доктрины ультрамонтанства против галликанства и либерализма. Он выступал и в защиту угнетенных национальностей, но лишь в том случае, если они принадлежали к католицизму, а их владыки к другой религии (пример Польши и русского царя). В 1848 году подал католикам сигнал признать республику для того, чтобы тем вернее овладеть ею и заставить ее служить целям политической и духовной реакции. Будучи членом Учредительного и Законодательного собраний, провел в 1850 году закон о «свободе обучения», отдавший на десятки лет французскую народную школу в руки католического духовенства, и способствовал походу французской армии на Рим в защиту папы от республиканцев. После государственного переворота примкнул было к правительству Бонапарта, но затем начал выступать против него, благодаря чему в 1857 году потерял свой парламентский мандат. Стоя на позиции либерального католицизма, выступил против провозглашения папской непогрешимости во время Ватиканского собора. Был членом французской Академии.
194
Это указание Бакунина заслуживает самого серьезного внимания. Следовало бы предупредить соответствующие поиски в газете «Constitutionnel» и выяснить, имеются ли там статьи Бакунина и какие именно.