Через несколько минут Петр бросил велосипед и за руку втащил его в свой дом по развалившемуся крылечку. Колька не успел опомниться. Он оказался в комнате — очень теплой, потому что в ней, несмотря на лето, топилась печка. В углу стояла кровать под деревенским лоскутным одеялом со множеством маленьких белых подушек. На стене тускло блестели фотографии: военные с выпученными глазами, бородатый старик в орденах, две стриженые девушки в красивых белых платьях, жених с невестой, обменивающиеся кольцами. В соседней с комнатой маленькой кухне напевал тонкий женский голос: “Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривенный в любую сторону твоей души…”.

— Мам! — басом сказал Петр. — Я до станции не доехал, дождик…

— Да Бог с ней, со станцией! — отозвался голос, и в комнату вошла женщина с такими же, как у Петра, очень голубыми глазами.

И так ясно, так ласково взглянула она ими на мокрого до ниточки Кольку, что по всему его телу разлилось тепло и стало уютно, как если бы его взяли на руки и принялись укачивать.

— Да разве это дождик, — грустно сказала она, — не дождик, а беда! Ты погляди, что за окном творится! Я уж печку растопила, чтоб сырости не было. Кушать хотите?

— Хотим, — ответил Петр и подтолкнул Кольку к столу.

Она мигом достала из гудящего, как улей, холодильника кусок колбасы, яйца, зеленый лук, сделала яичницу, высыпала в розовую пластмассовую вазочку остаток конфет из бумажного кулька, разложила еду по тарелкам.

— Только вы, ребятки, переоденьтесь, — ласково попросила она, — а то простудитесь, заболеете.

И принесла Кольке сухую майку.

Все это было, как во сне. Он и впрямь боялся заснуть, потому что ноги и руки его сделались ватными, тело обмякло, а внутри груди — слева — запрыгал солнечный зайчик. От этого ему стало щекотно и захотелось смеяться.

— Ешь давай, — сказал Петр.

Колька принялся за еду, но чудесное ощущение сонливости, тепла и веселья только усилилось.

— Ты чей такой? — спросила она, улыбаясь, — дачник?

Колька, не выдержав, рассмеялся. И она рассмеялась.

— В каком ты классе учишься? — погладив его по голове, сказала она и вытерла ладонью выступившие от смеха слезы.

— В четвертый перешел, — ответил Колька, подставляя ей затылок. Рука была теплой, мягкой, чуть вздрагивала.

— С родителями ты здесь? — не переставая гладить его голову, продолжала она.

Колька кивнул и вдруг поправился:

— Они говорят: “родители”, — прошептал он, — а я откуда знаю? Из детдома я.

Она всплеснула руками и, забывшись, отвела от лица густую прядь коричневых, с сединой, волос. Колька увидел, что правая щека ее покрыта ярко-белой, неживой кожей, похожей на ножку ядовитой поганки.

— И давно ты у них? — спросила она.

— Не, — сказал Колька, — я, это, не помню точно, с мая, вот.

— Ругают они тебя? — тихо сказала она.

— Не, — смутился Колька, — они, это, они сами ругаются.

У него защипало глаза, и он испугался, что сейчас заплачет. Тогда она придвинулась на табуретке, обеими руками обхватила его и прижала к себе. Она втиснула его внутрь своего большого, теплого тела, и Колька сразу успокоился. Голова его лежала на ее груди, и он близко-близко видел маленькую стеклянную пуговицу и кусок шеи, пахнущей печным дымом и ягодами.

— Ничего, деточка, — зашептала она, — ничего, маленький. Потерпи, не плачь. Они тебя взяли, значит, ты им нужен, привыкнете друг к дружке, полюбите. Не плачь, маленький. А станет тебе скучно, приходи к нам. Ты у нас и переночевать можешь, и уроки поделать, поиграете… Ничего, маленький…

Дождь кончился. Петр посадил его на багажник и повез домой. На небе блестела радуга, и трава переливалась синевой и золотом, почти как Черное море на закате.

— Слышал, че мать сказала? — спросил его Петр у калитки. — Ты к нам приходи. Мать у меня очень добрая.

— А че у нее на щеке? Белое? — спросил Колька.

Петр опустил глаза:

— А это в нее отец кислотой плеснул. Он в тюрьме сидел, а, когда вышел, плеснул в нее кислотой из бутылки. Ну, его опять посадили. Мать у меня несчастная. Но ты приходи. Отец нас достает.

— Как достает? — испуганно спросил Колька.

— Ну, как? — глядя под ноги, ответил Петр. — Письма пишет: “вернусь, убью. Так что жди, не надейся”. Очень он на нее зол, на мать.

— За что? — спросил Колька.

— Не знаю, — уклонился Петр, — а только я ее в обиду не дам. Приедет, я его сам убью. Вот что.

Леонид Борисович набрал номер и услышал, как Алла тяжело вздохнула прежде, чем сказать “Слушаю”. Этот вздох неожиданно растрогал его. В конце концов, она тоже переживает. И чем она-то виновата?

— Алена, — сказал он в трубку, — я в Москве, я вернулся с дачи.

— Да? — тихо спросила она. — Неужели? Ну, приезжай.

— Ты что — одна?

— Я одна, — сказала она, — конечно, одна.

“К черту, к черту, к черту, — крутя баранку, остервенело думал Леонид Борисович, — уйду, и все! Проживут! Вера сама зарабатывает! На мальчишку буду давать! Мальчишка меня в упор не видит… Ему — что я, что — это дерево, все одинаково, подзаборник! Они только в теории привязываются, а на практике… Как волка ни корми…”.

Нечего было себя уговаривать: решение вызревало в нем долго и, наконец, вызрело, упало с души, как камень. Он любил одну женщину и не любил другую.

Любимая им женщина лежала на диване, входная дверь была не заперта. Он со страхом заметил, что живот ее округлился под белым халатом.

— Ну, — сказала она, не глядя на него, — как семейная идиллия?

Леонид Борисович с досадой поморщился.

— Тебе больше нечего мне сказать?

— А тебе? — и перевела на него прозрачные, дымные глаза.

Голова медленно пошла кругом. Ничего не хочу, только эту бабу. Он стиснул зубы, лег рядом с ней на диван. Все, начинается. Она засмеялась и отодвинулась.

— Ни, ни, ни! — сказала она и быстро провела ладонью по его лицу — Доигрался, дорогой.

— Какая разница? — задыхаясь, прошептал он, — Все равно ведь доигрался!

— Какая разница? — пропела она и села на диване, поджав под себя ноги, лицом к нему. — Какая разница? А если сейчас, — понизила голос, — дверь откроется, войдет мой муж и спустит милого друга с лестницы?

Она медленно расстегнула халат, сбросила его движением плеча.

“А — ах! — содрогнулся он. — А— а— а — ах!”

Она взяла его руку и провела ею по своей белой шее, потом по левой груди, задержавшись на ярко — красном соске.

— Вот этим, — словно подражая маленькой девочке, сказала она, надувая губы, — мы будем кормить нашего сиротку. Вот отсюда пойдет молочко…

Вдруг она с силой отбросила его руку и отвернулась.

— Что? — испуганно спросил он. — Точно, да?

Она полоснула его сузившимися глазами:

— Представь себе! Точней не бывает!

Навалилась на него белой грудью и обеими ладонями взяла за горло.

— А, может, мне тебя убить? Надоел ты мне!

Он попытался поцеловать ее, она звонко ударила его по лицу.

— Надоел!

Он вдруг понял, что она не шутит.

— Хорошо, — прохрипел он и завел ей руки за спину, — хватит драться! Я же с тобой не спорю.

— Что значит: не спорю? — спросила она

— То и значит, — ответил он спокойно, — как ты хочешь, так и будет. Я уйду оттуда.

Вдруг она притихла, легла рядом и прижалась к нему. Леонид Борисович боялся пошевелиться.

— Учти, — глухо сказала она, — это не я попросила, это ты решил.

Он начал расстегивать рубашку, делая вид, что не торопится.

— Да быстрее же! — прошептала она и укусила его щеку горячими зубами, — быстрее!

… А-а, Пушкино уже. До чего ему знаком этот перрон, словно бы и не прошло восьми лет. Киоск с газетами. Так. Жизнь поменялась, пишут про другое, ему наплевать, у него свои дела. Пирожки местной выпечки. Раньше мясные продавали по двадцать, капустные — по десять. Теперь деньги другие, пирожки те же. Взял два мясных с непрожаренным луком. Вкусно, горячие.

Какая она теперь? Без груди, изуродованная? Опять у него внутри все запылало. Сосед говорит, вся седая стала. А была? Веселая, легкая, не ходила — летала. Когда ж она поседела? А вот, наверное, когда он на нее бутылку вылил. Плеснул — она на пол осела и покатилась, зашлась криком. Красавица моя. Обещал вернуться, видишь, слов на ветер не бросаю. Уродовать тебя не стану, куда ж тебя еще больше уродовать, а жить не дам. Потому что жить тебе незачем. Не любил бы — не стал мараться. Мало их, баб, кошек шелудивых, под чужих мужиков бросаются! Что ж теперь, каждую убивать? Тошно мне. Рвать меня тянет, язва, должно быть, разыгралась. Гастрит двенадцатиперстной. Ну, ладно. Приехал я, Саша. Александра Николавна. Встречай гостя. Как мы жили-то с тобой поначалу? Как в раю. Все вместе. На рыбалку ездили, в гости ходили. Зарабатывал я, баловал тебя, дуру. То одно куплю, то другое. За бананы ветерану войны переплачивал: ему без очереди давали, а я тебе тащил. Выпивал, конечно, как без этого? Ну, да — ты плакала, заливалась: “Не пей, Вася! Говорю: не пей!” А мужику без водки — разве жизнь? Вся сила кончится…