Когда вечером Генриетта возвращалась из больницы, ей устраивали радостную встречу. В этот час мы с Сюзанной, на вершине кривой, были исполнены энтузиазма и напускной веселости. Мы часами ползли, чтобы добраться до этой вершины. В порыве напускной веселости я подходил к Генриетте, щекотал ей шею, чтобы вызвать улыбку, называл ее «нашей» Генриеттой.

— Хорошо поработала наша Генриетта?

Она бросала на меня встревоженный взгляд, но меня это не заботило. Я чувствовал, что на моем лице ничего нельзя прочитать. Как маскам на карнавале, мне нравилось тревожить прохожих.

Затем с каждым часом я грустнел. После ужина Генриетта снова бралась за свои учебники. Я видел, что Сюзанна грустнеет, зажигает сигарету, вкус которой не шел ни в какое сравнение с утренней. Мы больше ничего не ждали от этого дня; мы убили время; оно взаправду умерло. Может быть, часам к одиннадцати или к полуночи будет тревога, погаснут огни. Я цеплялся за эту надежду, мне не терпелось испугаться.

Если объявляли тревогу, мы сидели в темноте, и, когда падали бомбы, каждый из нас троих был сгусточком страха во мраке. Если дело принимало опасный оборот, мы шли укрыться в сад, где мне вырыли щель. Я помогал девушкам спуститься в яму, с мгновение смотрел на их головы у самой земли, затем спускался, в свою очередь.

Однажды утром Сюзанна не стала вставать. Вернувшись в полдень из больницы, я не нашел ее на обычном месте у окна.

Она лежала в постели, подремывала. Я положил руку ей на лоб; жара не было. Я взял ее за волосы, как утопленницу, приблизил к себе вялое лицо, зажмуренные веки, отвергавшие свет.

— Ты больна?

— Нет.

— Не хочешь вставать?

— Нет, попозже.

Атмосфера в комнате была угнетающей. Я чувствовал, как у меня слабнут колени. Мне хотелось сесть или встать на колени, погрузиться в тяжелый воздух комнаты. Я был голоден — именно в полдень болезни кажутся наиболее заразными, — я слышал, как в другом конце дома гремят тарелками; сейчас я тоже заболею.

— Есть не хочешь?

— Попозже.

Я погладил щеку Сюзанны. Напряг колени, разом вынырнул на поверхность комнаты.

— Сюзанна больна? — спросила у меня Генриетта.

— Ничего страшного, она не будет обедать с нами.

После полудня в городе были беспорядки. Стрелки-сенегальцы из городского гарнизона из-за женщин перебили посетителей одного арабского кафе. Ко мне поступили многочисленные раненые, некоторые из них лишились ушей; я зашил многочисленные раны — те раны с ровными краями, которые наносят хорошо заточенными лезвиями.

С Сюзанной я увиделся только вечером. Она по-прежнему была в постели.

— Тебе ничего не нужно?

— Нет.

Я удивился, но не стал нарушать ее одиночества. Генриетта в свой черед зашла в комнату Сюзанны. Она взбила подушки, подоткнула хорошо натянутые простыни.

— Позовите меня ночью, если вам нездоровится.

Ночь прошла спокойно. Поутру Сюзанна позвала меня.

— Я больше не могу. Я решила выздороветь, разом соскочить с иглы. Но это слишком тяжело. Я сдаюсь.

— Ты поэтому не вставала?

— Да, я хотела покончить с этим. Но это невозможно. Я продержалась весь вчерашний день, но сегодня утром стало хуже. Голова у меня пустая и тяжелая, ноги сводит. И потом ото всех этих утренних шумов у меня скрипит на зубах; у меня такое впечатление, будто я грызу редиску или сырой артишок; мне кажется, будто я сосу ржавый нож. Это ужасно.

Она заплакала. Я попытался ее успокоить. Я принес ей обжигающий кофе, намазал ей маслом хлебцы, разрезав на дольки, чтобы ей было удобнее макать их в чашку.

— Самое трудное позади, — сказал я. — Ты приняла хорошее решение. Надо стоять на своем. Если ты сможешь продержаться еще сегодня, после будет легче.

— Я попытаюсь. Не покидай меня. Только чтобы не было шума. Надо отцепить звонок в передней и сказать Саиду, чтобы не включал пылесос, надо закрыть окна.

Я сделал все, что она сказала. Но я не мог помешать ветру завывать под окном. Это было ветреное утро, резкое и ясное, когда с миром нельзя свыкнуться из-за его отчетливости. Чтобы пережить такое утро, надо иметь превосходное здоровье. Мысль о том, что такое утро можно пережить без наркотика, приводила меня в ужас.

Однако я провел небольшое мысленное испытание. С минуту я старался думать, что и я тоже решился выздороветь. Минуту я развивал эту жестокую мысль. Подумать только, что я мог бы принять такое решение!

Я резко откинулся назад, пришел в себя. К счастью, я ничего не решил, я только притворился. Какая радость! Счастливо я отделался!

Итак, Сюзанна хотела излечиться. Она вела меня за руку, приобщила к своему пороку, передала мне свою болезнь, а теперь она выздоровеет. Это казалось мне несправедливым. Настал момент принять бесповоротное решение. Во второй раз я наклонился над пропастью. Прыгну ли я? Нет. Да. Я прыгнул, но предварительно натянул сетку; я вдруг решил, что не желаю выздоравливать. Я решил держаться молодцом. Как ребенок, которого хитростью завлекли к зубному врачу и который сидит один в кресле зубоврачебного кабинета, я решил молодечески смириться со своей слабостью. Моя сила в моей слабости; я не стану выздоравливать. Пусть Сюзанна выздоровеет! Тем лучше! Добродетель пристала женщинам. А порок пусть остается в удел мужчинам. Я решил, что настал момент как следует взяться за Сюзанну. «Отныне я буду суров с ней, до сих пор я был уж слишком снисходителен».

Мне было так страшно, что я ни на миг не задумался о том, почему Сюзанна хотела выздороветь.

Болезнь продолжалась неделю. Генриетта тревожилась.

— Так что же вы думаете насчет Сюзанны?

— У нее печень не в порядке. Печень болит. Обычное кровоизлияние.

Генриетта присаживалась на край постели больной. Она злоупотребляла положением, аккуратно вела график температуры.

— Это совершенно не нужно. У меня нет температуры.

— Как знать. Иногда думаешь, что у тебя нет температуры, а на самом деле есть.

Да нет! У Сюзанны не было температуры. Ей было лучше; она выздоравливала. Она уже садилась в постели. Я заметил, что она по утрам заводит часы, когда я приходил к ней по ее пробуждении. Чувствовалось, что этот бесполезный жест вписывается в распорядок ее дня, придает ему постоянную ценность. Часы снова были созданы для того, чтобы их заводили. Сюзанна вновь обретала вкус к жизни. Я был восхищен.

Но вечера, сумерки по-прежнему проходили тяжело. В так называемый предзакатный час на Сюзанну накатывало раскаяние. Она говорила мне, что мысли о счастье связаны у нее только с прежними временами, прежними местами, что счастье удаляется от нее и во времени, и в пространстве, что она не может себе представить места, мрачнее своей комнаты, минуты, тяжелее нынешней. Если действие романов, которые она читала, происходило в давние времена, она переполнялась ностальгией. Она предавалась в моем присутствии каким-то особенным подсчетам:

— Это было за тридцать восемь лет до моего рождения и за двенадцать до рождения моей матери.

Мысли о грядущих рождениях, о рождении ее матери и ее собственном умиляли ее.

Каждый вечер она пыталась таким образом определиться во времени. Чтобы избежать вечерней тоски, она заставляла меня задернуть занавески еще задолго до наступления ночи. Таким образом она избегала игры угасающего света. Никаких антрактов между действием дня и действием ночи; ночь шла на авансцене, за закрытым занавесом.

Я внимательно слушал рассказ об этих томлениях. «К счастью, — думал я, — мой черед еще не настал. У меня еще есть время. Торопиться некуда».

Я смотрел, как ноги Сюзанны егозят под одеялом, словно два кролика в мешке. Мне хотелось взять за одну ногу и сильно дернуть, чтобы подтянуть все тело к своему лицу. Но я не смел. Новая душа придавала телу Сюзанны новизну, смущавшую меня. Я боялся, как бы эта новизна не поблекла из-за прежних жестов. Потребовалось, чтобы однажды вечером Сюзанна сама распахнула передо мной свою постель, как куколка, превратившаяся в прекрасную бабочку, сбрасывает с себя кокон.