На протяжении этой тирады слезы безостановочно струились из ее прекрасных глаз. Я не в силах был дольше этого вынести. Подхватив оброненное ею слово «безразлична», я спросил: «Так вы полагаете, сударыня, что мисс Амелия мне безразлична?» «Да, вне сомнения, – ответила она, – я это знаю, да и почему, собственно, я не должна быть вам безразлична?» «А по глазам моим, – настаивал я, – вы ничего не прочитали?» «Ах, что мне за надобность читать в ваших глазах, коль скоро ваш язык поведал, что из всех женщин вы предпочли моего злейшего, самого коварного врага. Признаюсь, я прежде считала, что подобный склад характера никак не может прийтись вам по душе; но собственно, с чего это я взяла? Уж, видно, мне на роду написано обманываться».
Тогда я упал перед ней на колени и, сжав ее руки, воскликнул: «О, моя Амелия! Я не в силах больше это терпеть! Ты – единственная повелительница моего сердца, божество, которому я поклоняюсь!» Минуты две или три я продолжал в том же духе, пока лавина противоречивых чувств, смешанная с изумлением, не сокрушили ее слабые силы и она не упала без сознания в мои объятья. Нет возможности описать все, что я пережил за те мгновения, пока она не пришла в себя.
– Да и не нужно! – воскликнула мисс Мэтьюз. – О, счастливая Амелия! Почему мне не суждено было испытать такую страсть?
– К сожалению, сударыня, – продолжал Бут, – вам не доведется услышать все подробности последовавшей затем трогательной сцены: я не настолько владел собой, чтобы все запомнить. Достаточно сказать, что мое поведение, которым Амелия до тех пор пока не ведала его причин была так уязвлена, теперь, когда эта причина ей открылась, более всего расположило ее ко мне – ей даже угодно было назвать его великодушным.
– Великодушным! – повторила собеседница. – Да-да, именно так, почти недостижимым для обыкновенных людей. Сомневаюсь, вел ли себя еще кто-нибудь так, как вы.
Возможно, критически настроенный читатель разделит сомнения мисс Мэтьюз, и, дабы это предотвратить, мы на время прервем здесь нашу историю, предоставив возможность тщательно взвесить, насколько естественным было поведение мистера Бута и, следовательно, соблюли ли мы в данном случае неукоснительную приверженность истине, каковую мы исповедуем паче всех прочих историков, или же несколько от нее уклонились.
Глава 3
Продолжение рассказа мистера Бута. Еще об оселке
Должным образом принеся дань признательности мисс Мэтьюз за ее любезность, мистер Бут возобновил рассказ.
– После того как мы открыли друг другу свои чувства, Амелия постепенно освобождалась от скованности, пока наконец я не стал ощущать в ней жар взаимности, о какой только может мечтать самый пылкий влюбленный.
Я мог бы теперь считать, что я в раю, не будь мое блаженство омрачено прежними тревогами, – размышлениями о том, что я должен платить за все свои радости ценой почти неминуемой гибели бесценного существа, которому я ими обязан. Эта мысль не давала мне покоя ни днем, ни ночью, а когда стала невыносимой, я принял твердое решение поведать свои опасения Амелии.
И вот однажды вечером после пылких заверений в совершеннейшей бескорыстности моей любви, чистосердечности которой сам Бог свидетель, я отважился высказать Амелии следующее: «Слишком справедлива, боюсь, о бесценная моя, та истина, что даже самое полное человеческое счастье не может быть совершенным. Как упоительна была бы доставшаяся мне чаша, если бы не одна-единственная капля яда, которая отравляет все. Ах, Амелия! Какое будущее нас ждет, если судьба одарит меня правом назвать вас своей? Мои жизненные обстоятельства вам известны, известно вам и собственное положение: я могу рассчитывать только на нищенское жалованье прапорщика,[75] вы всецело зависите от матери; стоит какому-нибудь своевольному поступку погубить ваши надежды, какая несчастная участь будет уготована вам со мной. Ах, Амелия, как леденит мне душу предчувствие ваших горестей! Могу ли я вообразить вас лишенной хотя бы на миг необходимых жизненных благ, помыслить о неизбежности ужасающих тягот, которые вам придется сносить? Каково будет мне видеть вас униженной и корить себя за то, что я всему злосчастною причиной? Представьте также, что в самую трудную минуту я буду вынужден покинуть вас по делам службы. Разве смогу я подвергнуть вас вместе с собой всем превратностям и лишениям войны? Да и вы сами, как бы того ни желали, не перенесли бы тягот и одной кампании? Как же нам тогда быть? Неужто оставить вас умирать от голода в одиночестве? Лишенной супружеского участия? а из-за меня лишенной участия и лучшей из матерей? – женщины, столь дорогой моему сердцу, поскольку она родительница, кормилица и друг моей Амелии. Но, ах, любимая моя, перенеситесь мысленно несколько далее… Подумайте о самых нежных плодах, о самом драгоценном залоге нашей любви. Могу ли я смириться с мыслью, что нищета станет уделом потомства моей Амелии? наших с вами… о Боже милосердный, наших детей! И еще… как вымолвить это слово?… нет, я на это не пойду, я не должен, не могу, не в силах расстаться с вами. Что же нам делать, Амелия? Пришла пора без утайки просить у вас совета». «Какой же совет я могу вам дать, – промолвила она, – если передо мной такой выбор? Уж лучше бы нам не суждено было встретиться». При этих словах она вздохнула и с невыразимой нежностью посмотрела на меня, а ее прелестные щечки стали влажными от слез. Я собирался было что-то ответить, но был прерван на полуслове помехой, положившей конец нашей беседе.
О нашей любви уже судачил весь город, и эти слухи достигли наконец ушей миссис Гаррис. Я и сам с каких-то пор начал замечать разительную перемену в обращении этой дамы со мной во время моих визитов, и уже довольно долгое время мне не удавалось остаться с Амелией наедине, а в тот вечер, судя по всему, был обязан такой возможностью намерению матери подслушать наш разговор.
Так вот, не успел я и слова ответить склонившейся мне на грудь опечаленной Амелии, как в комнату неожиданно ворвалась миссис Гаррис, скрывавшаяся до этой минуты в соседней комнате. Не стану пытаться передать вам ярость матери, равно как и наше смятение. «Прекрасно, нечего сказать, – вскричала миссис Гаррис, – вот как ты распорядилась моей снисходительностью, Амелия, и моим доверием к тебе. Ну а вас, мистер Бут, я не стану винить: вы поступили с моей дочерью, как того и следовало ожидать. За все случившееся мне остается благодарить только себя…»; речь ее еще долго продолжалась в том же духе, прежде чем мне удалось вставить слово; улучив в конце концов подходящий момент, я попросил ее простить бедняжку Амелию, которая под тяжестью свалившегося на нее горя готова была сквозь землю провалиться, и пытался насколько мог взять всю вину на себя. Миссис Гаррис запротестовала: «Нет-нет, сэр, должна сказать, что в сравнении с нею вы ни в чем не повинны; я ведь собственными ушами слыхала, как вы пытались ее отговорить, приводя разные доводы, и уж куда как веские. Но, слава Богу, у меня еще есть послушное дитя, и отныне я буду считать его единственным». С этими словами она вытолкала несчастную, дрожащую, обессилевшую Амелию из комнаты, после чего принялась хладнокровно доказывать мне, что мое поведение безрассудно и противозаконно, повторив чуть не слово в слово те же самые доводы, которые я перед тем приводил ее дочери. В заключение она добилась от меня обещания, что я как можно скорее вернусь в свой полк и смирюсь с любыми невзгодами, нежели стану причиной гибели Амелии.
Много дней после этого меня терзали величайшие муки, какие только способен испытывать человек, и, признаюсь по чести, я испробовал все средства и истощил все способы убеждения, лишь бы излечиться от любви. С целью усилить их действие я каждый вечер прогуливался взад и вперед около дома миссис Гаррис, и всякий раз мне попадался на глаза тот или иной предмет, который вызывал у меня нежное воспоминание о моей обожаемой Амелии и едва не доводил до безумия.
75
В 10 – 30-е годы XVIII в. годовое содержание такого офицера, как Бут, составляло 8 фунтов 18 шиллингов в год.