«Ах, Исократ!» — срывались сладостные вздохи с женских губ, как только он оказывался перед ними.
— Просто дикари, — сказал Платону Исократ, кивнув в сторону танцующих. — Потные и грязные дикари. Впрочем, теперь война, и все заражены её буйством. Кроме тебя, — улыбнулся он. — Ты, кажется, собираешься прочесть гостям свои стихи, — предположил он, увидев полную папирусных свитков корзину Платона. — Но не много ли? Здесь, кажется, хватит на несколько дней чтения. Выдержат ли гости?
Пришлось сказать Исократу правду, чтобы развеять его обидное предположение.
— Я хочу их сжечь, — сказал Платон. — Сжечь, как жертву, в домашнем очаге или на алтаре было бы слишком самонадеянно, думаю. А тут и костёр готов.
— Ты, конечно, шутишь, — укоризненно покачал головой Исократ. — И так ужасно. — При последних словах он стал заикаться, обнаружив свой природный недостаток, который ему не удавалось долго скрывать.
— Отнюдь. — Платон поставил корзину на землю и задвинул её ногой под своё ложе. — Как только разойдутся гости, так и сделаю. Можно бы и сейчас, но тогда все подумают, что я преднамеренно прилюдно сжигаю стихи, дабы все увидели высокую трагичность происходящего.
— Но в чём причина? — нахмурился Исократ. — Ты сошёл с ума? Знаешь, я, пожалуй, не дам тебе сделать этого. — Он нагнулся, чтобы достать из-под ложа корзину, но Платон удержал его.
— Не посмеешь, — сказал Платон. — Я принял решение в здравом уме. Я не хочу быть поэтом. Мой ум перешагнул через эту цель и привёл меня к иным, более высоким пределам...
— Нет! — не дал договорить Платону Исократ. — Ничем разумным оправдать твоё намерение нельзя. Сейчас я объявлю о нём всем, и ты увидишь, что все единодушно потребуют тебя одуматься.
— Я не удивлюсь, — ответил Платон. — Все будут единодушны, допускаю. Но будут ли они при этом друзьями истины?
— Что объединяет людей для общего дела, то истина, — сказал Исократ. — Разве не так?
— Истина приносит общему делу успех — это так, Исократ. Но не всякий общий успех основан на истине: например, коллективный разбой, воровство.
— Всякое богатство и высокое положение — воровство. В первом случае украдено имущество или деньги, во втором — доверие людей. Никто, заметь, не станет грабить бедного. А обокрасть грабителя — не преступление, напротив, благородное дело, основанное на истине: вор должен быть наказан. Впрочем, — вздохнул Исократ (говорить ему из-за заикания становилось всё трудней), — не о том речь. Нельзя тебе сжигать свои сочинения, ведь это плод большого труда и таланта, Платон. Опомнись! Талант дан тебе богами, и на труд тебя подвигли они. Так что ты собираешься уничтожить божественный дар. Да и что ты нашёл выше поэзии? Выше всех искусств, конечно, риторика, но ведь не оратором же ты намереваешься стать?
— Выше всех искусств — философия, — возразил Платон. — Или ты не слышал, о чём беседовал со мной Сократ?
— Этот жрец Агоры? — усмехнулся Исократ. — Так его, кажется, называют? Площадной мудрец Сократ. Неужели он убедил тебя?
— Не он — философия убедила меня его устами. Он послан на землю для поиска правды. Разве ты не заметил?
— Нет. Впрочем, пусть ищет, если найдёт. Истина, как я её понимаю, сообразуется с пользой. Я что-то не вижу, чтобы правда Сократа принесла ему хоть какую-то пользу: он нищ, а врагов у него становится всё больше.
— И друзей.
— Враги редко становятся друзьями, но друзья изменяют легко. Так что вражеский стан всегда больше, чем дружеский круг.
— Ты сможешь это доказать?
— Да.
— Навряд ли. Уже хотя бы потому, что у каждого врага есть свой враг, а враг моего врага — мой друг...
— Значит, ты решил расстаться с поэзией ради философии? — не стал продолжать спор Исократ. — Но для этого необязательно сжигать стихи, пусть они останутся, пусть твои трагедии играют в театре. Это никак не помешает тебе стать философом, Платон.
— Я намерен расстаться не только со стихами, но и с тем, что их порождает.
— Что же это?
— То, что разжигает воображение, но затмевает рассудок. Я хочу освободиться от поэзии. Сожжение стихов — моя очистительная жертва.
— Да, ты далеко зашёл в своём презрении к поэзии, — вздохнул Исократ.
— Вернее — в своей любви к философии, — поправил его Платон.
Продолжать разговор более не имело смысла.
Исократу было обидно за своё искусство, хотя поражение для оратора — только лишний стимул к совершенствованию, которому, как известно, нет предела. Платон тоже обиделся за философию, воспринял эту обиду как личную, а Исократа — как врага. Несогласие с очевидной истиной — не заблуждение, а преступное упрямство.
— Ты позволишь мне остаться, чтобы посмотреть, как будут гореть в костре твои стихи?
— Как любой другой папирус, как листья, как сухая трава, — резко ответил Платон. Он не хотел, чтобы Исократ оставался. Но, с другой стороны, трудно найти лучшего свидетеля для такого дела. Ему-то уж точно все поверят, на него можно будет сослаться при случае. Впрочем, так ли это важно? То, что происходит в твоей душе, касается только тебя самого, и можно вполне обойтись без свидетелей. И всё-таки вдруг когда-нибудь сам усомнишься в случившемся?..
— Я хочу увидеть, не вмешаются ли боги в то, что ты задумал, Платон. Думаю, они подадут какой-нибудь знак, чтобы остановить тебя.
— Увидим, — сказал Платон.
— Хорошо, увидим, — как разрешение остаться воспринял ответ Платона Исократ.
Гости разошлись только под утро, когда уже начало светать. Никому не хотелось возвращаться домой по тёмным улицам. С некоторых пор это стало небезопасно: как только спартанцы прорвались в Аттику, в Афинах появилось много беженцев, а вместе с ними — и ночных грабителей.
В саду остались только Исократ, Критобул, Аполлодор и брат Платона Главкон. Критобула попросил задержаться Платон, Аполлодор же решил подождать друга: дома Аполлодора и Критобула стояли рядом, за Пританеем, а потому они давно положили за правило возвращаться с пирушек вместе. Главкон остался, полагая, должно быть, что как младший брат не может отправиться домой, пока не уйдёт последний гость.
Платон достал из-под своего ложа корзину со свитками и подошёл к костру. Очаг уже не пылал, как прежде, но был полон жара, горящих углей, над которыми то и дело вспыхивали голубые и жёлтые язычки пламени.
— Ещё раз подумай, Платон, — сказал Исократ, приблизившись к костру. Его лицо выражало сильное чувство. Так в театре при ужасной сцене темнеют и замирают глаза зрителей.
— А что ты собираешься делать? — спросил настороженно Критобул, услышав слова Исократа.
— Да вот это и собираюсь, — ответил Платон и опрокинул корзину над костром.
Пылающие угли, казалось, только и ждали этой пищи — огонь мигом охватил весь ворох рукописей и весело взметнулся ввысь, рассыпая сотни летучих искр.
— Хорошо горят, — промолвил Исократ и вдруг разрыдался, закрыв лицо руками.
— Да что случилось? — разом закричали Критобул и Аполлодор.
Главкон ухватил брата за руку и уставился на него вопрошающим взглядом.
— Горят мои стихи, — ответил Платон. — Уже сгорели... — Он бросил в огонь корзину и пошёл прочь от костра.
Потом ему не раз снилось, будто он кинул в огонь не стихи, а Тимандру. Было жутко, больно, он кричал и плакал во сне...
Глава вторая
Платон не пошёл в Пирей провожать Алкивиада, полагая, что отныне это не его дело — кричать на разного рода народных торжествах. А это был как раз такой случай. Великий стратег, Алкивиад-спаситель, Алкивиад-надежда, Алкивиад-победитель, отплывал во главе флота в сто триер, чтобы разгромить проклятых пелопоннесцев и вернуть Афинам господство на море и на земле. Алкивиаду простили все: осквернение герм и мистерий, бесславное поражение на Сицилии, бегство к пелопоннесцам, Декелею — гнездо бандитских набегов пелопоннесцев на окрестности Афин. Ему простили даже службу у персидского царя, врага всей Эллады. Он заслужил прощение тем, что поддержал восставших против тирании Четырёхсот самосцев, склонил персов на союз с Афинами против Пелопоннеса, посрамил спартанского царя Агида, не дав ему напасть на элевсинскую процессию, собрал и оснастил афинский флот на деньги, добытые у союзников. Его простили за удачливость, смелость, за то, что покаялся перед афинянами во всех прошлых преступлениях и изменах и пообещал Афинам былое могущество, славу и богатство. Платон не верил, что Алкивиад был столь ужасным преступником, как ещё недавно представляла его молва — во многих бедах виновными были сами афиняне. Но он также не верил и в искренность раскаяний Алкивиада и его обещания. Просто не лишённому прозорливости, ума и обаяния гуляке и авантюристу во многом сопутствовала удача, всякий раз подкрепляемая его отчаянной смелостью. Алкивиад принадлежал к типу людей, которые постоянно нуждаются в мудром наставнике, и у Алкивиада, кажется, он был. Слушая Сократа, Алкивиад преображался на глазах — был мудр и добр, благовоспитан и совестлив. Но стоило Сократу отвернуться, как стратег превращался в прежнего нахального, грубого, развращённого роскошью и беспорядочной жизнью человека. Между тем он, конечно, всегда был и оставался самым мужественным и воинственным вождём. С этими качествами народ, истерзанный долгой войной и тиранией Четырёхсот, связывал все свои лучшие надежды. Другого столь удачливого полководца у афинян не было.