– Чтоб тебя с твоим графом Разумовским…
В общем, дело двигалось. Фельдмаршал изымал, виконт с графом бдели, Буров вникал, отчаянно скучал и ничему не удивлялся. Ну да, крыша, она всегда стоит денег. Что в восемнадцатом веке, что в двадцать первом. Бог велел делиться. С командой ли Алехана, с ментами ли погаными, с комитетскими ли педерастами, с отморозками ли на «мерсах». В России живем. А когда здесь были закон и порядок? Все течет, все меняется, только не бардак в отечестве. Испокон веков здесь прав тот, у кого больше прав. Вот ему-то на Руси жить и хорошо.
А вокруг, словно иллюстрируя мысли Бурова, текло неспешное торговое бытие. Купцы, напившись чаю с калачами и поручив дела приказчикам, принялись сражаться в шашки на пиво, ходили, примериваясь к ценам и истово торгуясь, покупатели, выматывающе играл «Полонез» Огинского уличный скрипач, хлопали двери, лаяли собаки. Было много нищих, жуликоватых, праздношатающихся, увечных. Шли бабы с грудными младенцами и с поленьями вместо оных, брел благородный человек – служитель Бахуса, рассказывая историю своих несчастий – жалостливую и, верно, вымышленную, гуляли чухонки, собирая на свадьбу, пьяненькие уже, веселые, с криками: «Помогай невесте!», бродили фонарщики, выпрашивая мзду на разбитый фонарь, ходил и нижний полицейский чин, поздравляя всех со своим днем ангела. Дней таких у него было триста шестьдесят пять в году. Мотался между лавок и непризнанный поэт с акростихом на листе бумаги. Из заглавных букв, выведенных крупно, явствовало с обескураживающей прямотой: «Стихотворцу на сапоги». Нескончаемой вереницей шли калеки, слепцы, юродивые, блаженные, уродливые.
Фельдмаршал Неваляев со товарищи тоже на месте не стоял, работал споро, с огоньком. Обобрав купечество на Суровской линии, он живо повернул на Суконную,[318] пролетел по ней очистительным вихрем, зарулил было на Зеркальную,[319] но развернуться не успел – настало время обеда. Купечество, оторвавшись от шашек, дружно подалось домой – угощаться чем Бог послал и предаваться фиесте, основательной, трехчасовой, по обычаю предков.[320] Закрылись лавки, торговля замерла, оборотистый Меркурий взял тайм-аут.
– Черт, – расстроился фельдмаршал, – сегодня, видно, в Апраксин уже не успеем. Про Москательные ряды[321] я уж и не говорю. – И он оценивающе посмотрел на Бобруйского и Петрищева, изнывающих под тяжестью монеты. – Ох, мало собрали, ох, мало…
Чтобы выправить настрой и хоть как-то утешиться, двинули в трактир, что располагался внутри Гостиного, не слабо пообедали, естественно, на халяву, и Неваляев несколько подобрел.
– У нас, господа, есть часа три свободного времени, и провести их следует не как-нибудь, а с толком. Ну что, по бабам? – И, конкретизируя свою мысль, он посмотрел на Бурова. – Тут недалеко от Думы есть замечательный дом. Девицы на редкость блудливы, натасканы в любви, могут даже «реверанс».
При этом он мигнул, похотливо хмыкнул и сделал всем понятный жест, виконт же с графом сладостно оскалились, став похожими сразу же на мартовских котов.
– Благодарю за честь, – отказался Буров, пакостно заржал и показал рукой куда-то в першпективу. – Предпочитаю проверенную симпатию. Многократно. А «реверанс» это что… «Реверанс» это так, для сугреву. Вот «дилижанс» – это да…
– «Дилижанс»? – преисполнился уважения фельдмаршал, разом замолчал и кардинально изменил тему. – В общем, встречаемся на углу Садовой и Малой Суровской линии[322] через три часа. Смотрите, не опаздывать ни минуты. Время пошло.
– Буду как штык, – пообещал Буров, сделал в свою очередь похабный жест и направился по Невскому к Аничкову мосту, благо идти было недалеко, к тому же весьма приятно. Солнце уже пригревало вовсю, напоминало о лете, из-под настила мостовой местами пробивалась трава, липы и тополя по краям першпективы лениво шелестели на ветру. Народу было мало – фиеста сказывалась. В общем, тишь, гладь, красота, невский парадиз, только Буров не расслаблялся, шел с оглядкой, бдил – очень не хотел расставаться со своим головным мозгом. Скоро он достил Аничкова моста, в сотый, верно, раз удивился отсутствию коней,[323] пересек Фонтанную и свернул направо, в слободу, где без труда нашел дом, о котором говорили втихомолку, шепотом, с опаской. Немудреный такой, двухэтажный, в три линии. Ставни на окошках, флюгерочек на крыше, пена расцветающей сирени вдоль неброского фасада. Крепкий быкообразный детина у входа…
с редкостной экспрессией взревел Буров, шатнулся на ветру и, прилепившись к забору, топнул сапогом, чтобы чертова мостовая не ходила ходуном. – Я те спрашиваю: на хрена?
Все верно рассчитал, с тонким пониманием человеческой психики и российского менталитета в частности. Ну что может делать трезвый, хорошо одетый кавалер при шпаге в послеобеденный час в Аничковой слободе? Ясно, замышлять недоброе. То ли дело пьяный дурак, предсказуемый и неопасный. У этого, знамо дело, что на уме, то и на языке. Ишь ты, как орет-то сердечный, надо ж так нажраться с самого-то утра. Видать, плеснул еще на старые дрожжи. Да и жарко сегодня, парит, не иначе как к грозе…
Буров между тем отклеился от забора, подержал в объятьях уличный фонарь и, перестав солировать, мирно приземлился в сень ветвистой липы. И – снова воцарилась полная гармония. Блеяла, позванивая цепью, выгуливаемая коза, сонно и незлобиво побрехивали кабсдохи, рыжий петух бродил в задумчивости в компании кур, важный, надувшийся, с пылающим гребешком. Ветер стихал, марево сгущалось, недвижимый воздух казался ощутимо плотным – лень, нега, послеобеденная праздность объяли Аничкову слободу. Время словно остановилось здесь. Буров, дабы не выделяться на общем фоне, тоже держался пассивно – отчаянно скучал, отлеживал бока, внимательно следил за обстановкой. Правда, отвесил-таки болезненный пинок какому-то негодяю, посягнувшему было на его шляпу с галуном… Наконец, озверев от мух и ничегонеделания, он услышал стук копыт, повернулся на бок и внутренне порадовался: ага! Похоже, не зря страдал.
Видит Бог, не зря – быкообразный детина у крыльца дома-пряника подобрался, застыл, изобразил на харе радость, умиление, восторг и подобострастную почтительность. Сразу видно – изготовился трепетно к встрече значительной персоны. А она изволила прибыть без помпы, по-простому, в скромном двухлошадном экипаже. С лязгом дверь кареты открылась, и на свет Божий вышел человек, одетый без изысков, во все серое: серый неказистый сюртучок, серые граденаплевые штаны, серые нитяные чулки, серая же немодного фасона шляпа. Да и сам он был какой-то серый, невзрачный, не бросающийся в глаза – жилистый, сухопарый, с невыразительным лицом. Заостренный нос, скошенный подбородок, маленький тонкогубый рот, чем-то напоминающий глубокий разрез в мясе. Встретишь такого в толпе – сплюнешь, отвернешься и мимо пройдешь. Ну и урод.
– Брюхо подбери, – сказал человек в сером почтительно застывшему амбалу, глянул хозяйственно по сторонам и ужом нырнул в услужливо распахнутую дверь. Голос у него был резок, словно визг пилы, движения – мягки, словно у хорька, готового вцепиться в глотку. Сразу чувствовалось, что человек этот хоть и сер, но совсем не прост. Мимо такого не очень-то и пройдешь. А уж плевать-то – Господи упаси.
«Ну, здоровы будем, господин Шешковский. – Буров усмехнулся про себя, пьяно закряхтел, заворочался неловко, устраиваясь поудобней. – Что-то не спится вам. Видать, дел много. Ишь ты, неугомонный вы наш…»
318
Линия, обращенная к Невскому проспекту. Под словом «суконный» в старину подразумевался всякий шерстяной товар.
319
Линия по Садовой улице. Под словом «зеркальный» подразумевался всякий светлый товар (серебряные изделия, посуда, подсвечники и т. п.).
320
Послеобеденный отдых был в то время общепринятой традицией. Спали купцы, затворив свои лавки, почивали вельможи, отдыхала императрица, даже чернь, завернувшись в лохмотья, незатейливо дрыхла прямо на улице.
321
Москательные ряды находились на Садовой улице неподалеку от Апраксина Двора. Москательным товаром в русской торговле назывались краски, пряные коренья и аптекарский полуфабрикат.
322
Тыльная сторона Гостиного Двора по отношению к Невскому.
323
Творения Клодта появились только в XIX веке.